Контрактная система. Игорь золотусский Булгаков репрессии
ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР С М.А. БУЛГАКОВЫМ
18 апреля часов в 6-7 вечера он (Булгаков. – Ред .) прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Бол. Ржевском и рассказал следующее. Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок, и Люба (Л.Е. Белозерская, жена писателя. – Ред .) его подозвала, сказав, что это из ЦК спрашивают.
М.А. не поверил, решив, что это розыгрыш (тогда это проделывалось), и взъерошенный, раздраженный взялся за трубку и услышал:
– Михаил Афанасьевич Булгаков?
– Сейчас с Вами товарищ Сталин будет говорить.
– Что? Сталин? Сталин?
– Да, с Вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или – Михаил Афанасьевич – не помню точно).
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
– Мы Ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А, может быть, правда – Вы проситесь за границу? Что, мы Вам очень надоели?
(М.А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса – да он и звонка вообще не ожидал – что растерялся и не сразу ответил):
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.
– А Вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с Вами.
– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с Вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю Вам всего хорошего.
Примечание . Письмо, о котором упоминается в разговоре, было направлено Булгаковым правительству СССР 28 марта 1930 года (См.: там же. С.279-287). В нем писатель характеризует свое положение словами «ныне я уничтожен», «вещи мои безнадежны», «невозможность писать равносильна для меня погребению заживо». Цитируя многочисленные разгромные отзывы на свои произведения, он, в частности, пишет: « Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым получен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и С НЕОБЫКНОВЕННОЙ ЯРОСТЬЮ доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать.
И я заявляю, что пресса СССР СОВЕРШЕННО ПРАВА…
Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг…
И, наконец, последние мои черты в погубленных пьесах «Дни Турбиных», «Бег» и в романе «Белая гвардия»: упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране… Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией.
Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает – несмотря на свои великие усилия СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ – аттестат белогвардейца, врага, а, получив его, как всякий понимает, может считать себя конченным человеком в СССР…
Я ПРОШУ ПРАВИТЕЛЬСТВО СССР ПРИКАЗАТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР В СОПРОВОЖДЕНИИ МОЕЙ ЖЕНЫ ЛЮБОВИ ЕВГЕНЬЕВНЫ БУЛГАКОВОЙ.
Я обращаюсь к гуманности Советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу…».
Факт разговора Сталина с писателем стал быстро известен в «интеллигентских кругах». Любопытно его изложение «из третьих рук», зафиксированное в Агентурно-осведомительной сводке 5-го Отд. СООГПУ от 24 мая 1930 года № 61:
«Письмо М.А. Булгакова.
В литературных и интеллигентских кругах очень много разговоров по поводу письма Булгакова.
Как говорят, дело обстояло так:
… в квартире БУЛГАКОВА раздается телефонный звонок.
Вы тов. Булгаков?
С Вами будет разговаривать тов. СТАЛИН (!).
БУЛГАКОВ был в полной уверенности, что это мистификация, но стал ждать.
Я извиняюсь, тов. БУЛГАКОВ, что не мог быстро ответить на Ваше письмо, но я очень занят. Ваше письмо меня очень заинтересовало. Мне хотелось бы с Вами переговорить лично. Я не знаю, когда можно сделать, т.к. повторяю, я крайне загружен, но я вас извещу, когда смогу Вас принять. Но, во всяком случае, мы постараемся для Вас что-нибудь сделать».
19 апреля 1930 года Булгаков был зачислен ассистентом-режиссером во МХАТ. Встреча его со Сталиным, о которой они договорились, не состоялась. Об отношении последнего к писателю свидетельствуют и такие эпизоды. По словам артиста-вахтанговца О. Леонидова, "Сталин раза два был на "Зойкиной квартире" (пьеса Булгакова. – Ред. ). Говорил с акцентом: хорошая пьеса ! Не понимаю, совсем не понимаю, за что ее то разрешают, то запрещают. Хорошая пьеса, ничего дурного не вижу". В феврале 1932 года Сталин смотрел постановку пьесы А.Н. Афиногенова "Страх", которая ему не понравилась. "… В разговоре с представителями театра он заметил: "Вот у вас хорошая пьеса "Дни Турбиных" – почему она не идет?" Ему смущенно ответили, что она запрещена. "Вздор, - возразил он, - хорошая пьеса, ее нужно ставить, ставьте". И в десятидневный срок было дано распоряжение восстановить постановку…" (Там же. С. 293, 329).
Булгаков и Сталин
ШТУДИИ
Игорь ЗОЛОТУССКИЙ
Булгаков и Сталин
Заочные отношения между Булгаковым и Сталиным завязываются в конце двадцатых годов. Этому предшествует обыск на квартире автора «Белой гвардии». В 1926 году к нему являются сотрудники ОГПУ и, перерыв всё в доме, уносят с собой рукопись повести «Собачье сердце» и дневник Булгакова.
Позже – после неоднократных просьб вернуть отобранное – повесть и дневник будут возвращены, но травма от прямого соприкосновения с властью останется.
В феврале 1928 года Сталин в письме Ф.Кону назовёт пьесу Булгакова «Бег» “антисоветским явлением”. Тут же будут сняты со сцены все его пьесы и запрещена к изданию его проза.
Разразится, как скажет сам Булгаков, “катастрофа”.
В июле того же года он посылает письмо Сталину, где просит ходатайствовать перед правительством СССР об “изгнании” его за пределы страны. Аргументация: “не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться в пределах СССР мне нельзя, доведённый до нервного расстройства”.
Сталин ему не отвечает.
В марте 1930 года Булгаков обращается к правительству. Он говорит о невозможности жизни в стране, где его не печатают, не ставят и даже отказывают в устройстве на работу. “Прошу приказать мне, – заканчивает он, – в срочном порядке покинуть пределы СССР”.
Надо сказать, что Булгаков играет с властью в открытую. Он не притворяется писателем, сочувствующим коммунистам. Он не хочет признать себя даже “попутчиком”, как тогда называли литераторов-непролетариев, готовых сотрудничать с режимом.
Ему советуют сочинить “коммунистическую пьесу”, советуют смириться и покориться – он этого совета не слушается. Проклятье интеллигентности (которая есть прежде всего внутренняя независимость) мешает ему совершить этот, как он выражается, “политический курбет”.
В письме приводится список разносов его произведений в печати. Газеты и журналы утверждают, что созданное Булгаковым “в СССР не может существовать”. “И я заявляю, – комментирует он эти строки, – что пресса СССР совершенно права”.
В его письмах “наверх” нет ни
малейшего намёка на готовность оправдаться за
свою неуступчивость. Он признает:
а) что не может создать ничего
“коммунистического”, б) что сатира потому и
сатира, что автор не приемлет изображаемого, в)
что представить себя “перед правительством в
выгодном свете” он не намерен.
18 апреля 1930 года в квартире Булгакова раздаётся звонок. Звонят из секретариата Сталина. Трубку берёт сам вождь. И тут же прицельно бьёт по совести: “Вы хотите уехать?” Затем извиняющеся-лицемерно спрашивает: “Что, мы вам очень надоели?”
Булгаков отвечает (и это его убеждение), что русский писатель должен жить в России.
Булгаков говорит, что он хотел бы работать в Художественном театре, но его не берут. “А вы подайте заявление туда, – отвечает Сталин. – Мне кажется, что они согласятся”.
И – финал диалога по телефону. Сталин: “Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами”. Булгаков: “Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить”. Сталин: “Да, нужно найти время и встретиться, обязательно”.
Диктатор забрасывает Булгакову мысль, что с ним, диктатором, можно вести цивилизованный диалог, что он, наконец, в состоянии понять творца.
Ложная мысль. Ложное внушение. Но Булгаков до конца своих дней будет искать встречи со Сталиным. Это станет наваждением его жизни.
Сталин, по существу, устраивает его на работу во МХАТ. Булгаков – ассистент режиссёра, его не печатают, но он пишет – в том числе роман о дьяволе. И при этом постоянно возвращается к разговору со Сталиным, в котором, как ему кажется, он не сказал того, что нужно было сказать. Но Сталин больше не звонит, и в начале 1931 года Булгаков набрасывает новое письмо. “Мне хочется, – обращается он к Сталину, – просить вас стать моим первым читателем”.
Как известно, после 1826 года “первым читателем” (и цензором) Пушкина стал Николай Первый. Булгаков предлагает Сталину повторить эту схему отношений поэта с царём. Сталин не соглашается и на эту – почётную для него – роль. Пьесы Булгакова, если и ставятся, после двух-трёх представлений снимаются с репертуара. 30 мая 1931 года он вновь пишет Сталину: “С конца 1930 года я хвораю тяжёлой формой нейростении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.
На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он всё равно не похож на пуделя.
Со мной и поступили, как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.
Злобы я не имею, но я очень устал. Ведь и зверь может устать.
Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.
Нет такого писателя, чтоб он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий.
А если настоящий замолчал – погибнет”.
Письмо это открывается цитатой из Гоголя: “...для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от неё”. “<...> заканчивая письмо, – добавляет Булгаков, – хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское моё мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам... Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти”.
Видимо, по звонку сверху разрешаются к постановке инсценированные Булгаковым «Мёртвые души» и возобновляется на сцене МХАТа пьеса «Дни Турбиных».
Не получая ответа лично от Сталина, и прежде всего ответа на просьбу о встрече, Булгаков сосредоточивается на мысли об отъезде из СССР.
В 1933 году он сжигает часть романа о дьяволе (будущий «Мастер и Маргарита»), а в 1934-м разыгрывается спектакль с иностранными паспортами. Булгакова и его жену просят явиться в иностранный отдел горисполкома и заполнить нужные бумаги. Счастливые Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна спешат в Моссовет. Перебрасываясь весёлыми репликами, они заполняют анкеты. Чиновник, перед которым на столе лежат их паспорта, говорит, что рабочий день закончился и он ждёт их завтра. Назавтра история повторяется: всё будет готово через день. Когда они приходят через день, им обещают: завтра вы получите паспорта. Но минует завтра и ещё завтра, и чиновник, как заведённый, произносит одно и то же слово: завтра, завтра, завтра.
Булгаков, который при известии, что их выпускают, восклицал: “Значит, я не узник! Значит, увижу свет!”, понимает, что это очередная игра кошки с мышью. Продержав его несколько дней в состоянии неведения, власти присылают официальный отказ. “М.А., – пишет Елена Сергеевна, – чувствует себя ужасно – страх смерти, одиночества”.
Паспорта получают выезжающие за границу артисты МХАТа, получает писатель Пильняк с женой. Перед Булгаковым опускают шлагбаум. “Я арестант, – шепчет он по ночам, – меня искусственно ослепили”.
Едва поднявшись, он вновь беспокоит, теперь уже личного его тирана, письмом. Он рассказывает историю с паспортами и просит о заступничестве.
Никто и не думает ему отвечать.
Летом 1934 года открывается первый съезд советских писателей. Булгакова на нём не видно. Ему звонит драматург Афиногенов: “Михаил Афанасьевич, почему на съезде не бываете?” Булгаков: “Я толпы боюсь”.
А в стране начинаются аресты и расправы. Как жил Булгаков в эти годы? Что думал? Что перенёс? “Мы совершенно одиноки, – записывает в дневнике Елена Сергеевна, – положение наше страшно”. Булгаков обречённо говорит: “Я никогда не увижу Европы”. Он боится ходить по улицам. И вновь начинаются “мучительные поиски выхода”, и вновь всплывает уже нелепая, кажется, надежда: “письмо наверх”.
Один из друзей семьи, человек, искренне любящий Булгакова, советует ему: “Пишите агитационную пьесу... Довольно. Вы ведь государство в государстве. Сколько это может продолжаться? Надо сдаваться, все сдались. Один вы остались. Это глупо”.
Но волк не может стать пуделем. Только если пудель этот – не Мефистофель или не герой нового романа Булгакова Воланд, призванный в Москву тридцатых годов для того, чтоб рассчитаться с советскою нечистью.
1938 год. Булгаков в очередном письме к Сталину заступается за драматурга Н.Эрдмана. Сам покалеченный, “приконченный”, он просит за своего коллегу, который три года провёл в ссылке в Сибири и не может вернуться в Москву.
Потенциальный “первый читатель” Булгакова молчит. Правда, автору письма делают послабление: предоставляют место либреттиста в Большом театре . Здесь весной 1939 года на спектакле «Иван Сусанин» Булгаков видит Сталина в царской ложе.
Он к тому времени уже задумывает «Батум» – пьесу о молодом Иосифе Джугашвили. Отчаявшись что-либо поставить на сцене из того, что ему дорого, Булгаков делает этот шаг навстречу Сталину как попытку всё же вызвать его на разговор.
Попытка проваливается.
Вначале все театры горят желанием поставить пьесу о Сталине. МХАТ готов заключить договор, звонят из Воронежа, Ленинграда, Ростова. 1939 год – год шестидесятилетия вождя, и все хотят “отметиться”, да ещё чем – пьесой Булгакова!
Телефон в его квартире не смолкает.
В августе группа режиссёров и актёров, участвующих в постановке «Батума», отправляется в Грузию, чтоб ознакомиться с местами, где происходит действие пьесы. Выезжают туда же и Булгаков с женой.
На станции Серпухов в вагоне появляется женщина-почтальон и, войдя в купе Булгаковых, спрашивает: “Кто здесь Бухгалтер?” Так из-за неразборчивости на телеграфном бланке произносит она фамилию Булгакова. Тот читает: “Надобность поездки отпала возвращайтесь Москву”.
Сталин наносит ему последний удар. “Люся, – скажет Булгаков жене, – он подписал мне смертный приговор”.
Что стало причиной запрещения пьесы? Никаких прямых свидетельств на этот счёт нет. Кроме фразы Сталина, сказанной Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко: пьеса хорошая, но ставить не стоит. Не испытывал ли он сладострастия, сначала заставив Булгакова написать о нём (то есть покориться), а потом не приняв этой “сдачи” в расчёт?
В Туле Булгаковы садятся в машину и возвращаются в Москву. Нанятый ими «ЗИС» мчится с огромной скоростью. “Навстречу чему мы мчимся? – спрашивает Булгаков. – Может быть, навстречу смерти?”
Через три часа они входят в свою квартиру. Булгаков просит задёрнуть шторы. Свет его раздражает. Он говорит: “Здесь пахнет покойником”.
Тишина мёртвая. Телефон не звонит.
Раздражение от света – симптом быстро развивающейся болезни. Булгаков начинает слепнуть. Шок, пережитый им в Серпухове, есть начало его конца.
В октябре он пишет завещание. 1940 год встречает не с бокалом вина, а с мензуркой микстуры в руке. 17 января в открытую форточку на их кухне влетает синичка. Плохая примета.
Группа актёров МХАТа пишет письмо “наверх” с просьбой разрешить больному выехать на лечение в Италию. Только крутой поворот судьбы, утверждают они, поворот к радости, способен спасти его.
Булгаков, чтоб забыться, учит итальянский.
Накануне смерти его посещает генеральный секретарь Союза писателей А.Фадеев. Булгаков, когда тот уходит, говорит жене: “Больше его ко мне не пускай”.
Сам он уже в чёрных очках. Ничего не видит. Не встаёт.
В тот же день в его квартире раздаётся звонок. Звонят из секретариата Сталина.
– Что, товарищ Булгаков умер?
– Да, умер.
И на другом конце провода кладут трубку.
В 1946 году вдова Булгакова обращается с письмом к Сталину и просит ходатайствовать об издании хоть небольшого сборника прозы мужа. Но если “первый читатель” Пушкина, после смерти поэта взявший на себя заботы о его семье, совершает человеческий поступок, то тот, аудиенции у которого безрезультатно добивался один из лучших писателей XX века, до последнего дня своей жизни не простит Мастеру – чего, спросим мы, таланта, непокорства, благородства? Всего вместе, и потому книги Булгакова начнут своё движение к читателю лишь по отбытии на тот свет “кремлёвского горца”.
Публикация статьи произведена при поддержке компании «Билетторг». Компания «Билетторг» поможет Вам в считанные секунды ознакомиться с репертуарами лучших театров Москвы, купить билеты на концерт или в цирк. Так, например, перейдя по этой ссылке, Вы можете заказать билеты в Ленком (http://www.bilettorg.ru/theatre/31/). Театр Ленком – один из лучших театров Москвы, прославившийся такими известными постановками , как «Юнона и Авось», « Вишневый сад », «Тартюф». На сайте компании «Билетторг» Вы можете узнать всю информацию о актерах и ближайших спектаклях Ленкома.
В июле 1929 года М.А. Булгаков обращается к «Генеральному Секретарю партии И.В. Сталину, Председателю Ц. И. Комитета М.И. Калинину, Начальнику Главискусства А.И. Свидерскому, Алексею Максимовичу Горькому» с ЗАЯВЛЕНИЕМ, в котором пишет, что — «не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться более в пределах СССР» ему нельзя, и «доведенный до нервного расстройства», он обращается ко всем вышепоименованным лицам (а по существу, конечно, к Сталину) с просьбой — «ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЮ МОЕЙ Л.Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется».
30 июля того же года начальник Главискусства РСФСР А.И. Свидерский докладывает секретарю ЦК ВКП(б) А.П. Смирнову о своей встрече и продолжительной беседе с Булгаковым. Сообщает, что тот произвел на него впечатление человека затравленного и обреченного и даже нервно не вполне здорового. По его впечатлению, Булгаков хочет, во всяком случае, готов сотрудничать с советской властью, но ему «не дают и не помогают в этом». При таких условиях он считает, что просьба писателя о высылке его с женой из страны является справедливой и ее надо удовлетворить.
3 августа того же года секретарь ЦК А.П. Смирнов пересылает Молотову заявление Булгакова и письмо Свидерского и просит разослать их членам и кандидатам Политбюро. Сам он при этом высказывается в том смысле, что отношение к Булгакову надо изменить. Не травить его, а «перетянуть на нашу сторону». Что же касается просьбы писателя о высылке его за границу, то ее надо отклонить, поскольку «выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».
28 марта 1930 года Булгаков, не дождавшись никакого ответа на свое «Заявление», пишет душераздирающее послание «Правительству СССР» (по существу, конечно, Сталину), в котором пишет:
- Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу.
14 апреля — то есть через две недели, после того как он отправил это письмо, — застрелился Маяковский.
Сталин звонит Булгакову 18-го — на другой день после похорон покончившего с собой поэта.
Не может быть сомнений, что между этими двумя событиями есть прямая связь.
После потрясшего страну и мир самоубийства Маяковского Сталину только не хватало еще одного самоубийства доведенного до отчаяния известного писателя.
Цель, которую Сталин хотел достичь этим своим звонком, очевидна. Надо было успокоить находившегося в нездоровом нервном состоянии драматурга, как-то разрядить ситуацию, — если не разрешить, так хоть смягчить ее.
Разрешить эту ситуацию, то есть развязать этот трагический узел, Сталин не мог. Ведь развязать его можно было лишь двумя способами.
«Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо», — писал в своем письме Булгаков.
То же самое — слово в слово — год спустя напишет ему Замятин: ...приговоренный к высшей мере наказания — автор настоящего письма обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.
Невозможность писать и печататься для художника — смерть. Альтернатива этой высшей мере наказания» может быть только одна: высылка за границу.
Но дать команду печатать Булгакова и ставить его пьесы Сталин не мог. (О том, почему не мог — чуть позже.) А почему не мог удовлетворить его просьбу о высылке из СССР, мы уже знаем: «Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».
Что ему оставалось делать в этой ситуации?
Только одно: принять вариант, который предложил ему в своем письме сам Булгаков:
Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко.
Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены.
Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, — нищета, улица и гибель.
Это была истерика. Или, если угодно, метафора. Не всерьез же он предлагал назначить себя на должность статиста или рабочего сцены.
Услышав первую фразу Сталина: «Мы ваше письмо получили... Вы будете по нему благоприятный ответ иметь», — он преисполнился надежд.
Благоприятным ответом для него мог быть только один: снятие запрета на его пьесы. То есть — отмена «высшей меры наказания». Или — на крайний случай — замена этой «высшей меры» другой: высылкой за границу.
На этот — альтернативный вариант «благоприятного ответа» Сталин намекнул следующей своей фразой: «А может быть, правда — вы проситесь за границу? Что мы вам — очень надоели?»
Обнадеженный уверением вождя, что ответ на его письмо будет благоприятный, то есть надеясь на отмену запрета на свои пьесы,
Булгаков отвечает:
— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, что не может.
Ответ вождю понравился:
— Вы правы. Я тоже так думаю.
Ну вот! Слава богу! Сейчас, значит, последует этот обещанный ему благоприятный ответ».
И тут — как ушат холодной воды на голову:
— Вы где хотите работать? В Художественном театре?
Обескураженный Булгаков мямлит:
— Да, я хотел бы... Но они...
Смертный приговор не отменен. А от замены «высшей меры» высылкой за границу он только что сам отказался.
В чем же, в таком случае, состоит этот обещанный ему «благоприятный ответ»? Только в том, что с голоду умереть не дадут?
Это был полный крах.
В ответ на свое душераздирающее письмо Булгаков, в сущности, НЕ ПОЛУЧИЛ НИЧЕГО.
Казалось бы, тут впору впасть уже в совершеннейшее отчаяние. Но вопреки логике и здравому смыслу этот разговор со Сталиным не только не ослабил, но даже упрочил его надежды на благоприятное решение его писательской судьбы.
Спустя год (в июле 1931 года) он пишет Вересаеву:
У гражданина шли пьесы, ну, сняли их, и в чем дело? Почему этот гражданин, Сидор, Петр или Иван, будет писать и во ВЦИК и в Наркомпрос, и всюду всякие заявления, прошения, да еще об загранице?! А что ему за это будет? Ничего не будет. Ни плохого, ни хорошего. Ответа просто не будет. И правильно, и резонно. Ибо ежели начать отвечать всем Сидорам, то получится форменное вавилонское столпотворение.
Вот теория, Викентий Викентьевич! Но только и она никуда не годится. Потому что в самое время отчаяния, нарушив ее, по счастью, мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу. (М. Булгаков. Собрание сочинений в пяти томах. Том пятый. М. 1990. Стр. 461—462)
Генеральному Секретарю ЦК ВКП(б) Иосифу Виссарионовичу Сталину
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
"Чем далее, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для произведения большого и стройного труда.
Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру.
"мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее.
"я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей чтобы натерпеться, - точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее".
Н. Гоголь.
Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.
Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.
С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.
Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких.
Причина болезни моей мне отчетливо известна:
На широком поле словесности российской в СССР я был один- единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя.
Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.
Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать.
Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.
Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий.
А если настоящий замолчал - погибнет.
Причина моей болезни - многолетняя затравленность, а затем молчание.
За последний год я сделал следующее:
несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя "Мертвые души" в пьесу,
работал в качестве режиссера МХТ на репетициях этой пьесы,
работал в качестве актера, играя за заболевших актеров в этих же репетициях,
был назначен в МХТ режиссером во все кампании и революционные празднества этого года,
служил в ТРАМе - Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую,
ушел из ТРАМа 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывается служить и что пользы ТРАМу не приношу,
взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу ее к июлю).
А по ночам стал писать.
Но надорвался.
Я переутомлен.
Сейчас все впечатления мои однообразны, замыслы повиты черным, я отравлен тоской и привычной иронией.
В годы моей писательской работы все граждане беспартийные и партийные внушали и внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран.
Если это так - мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа, я лишен возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключенного.
Как воспою мою страну - СССР?
Перед тем, как писать Вам, я взвесил все. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом.
Сообщаю Вам, Иосиф Виссарионович, что я очень серьезно предупрежден большими деятелями искусства, ездившими за границу, о том, что там мне оставаться невозможно.
Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес.
По общему мнению всех, кто серьезно интересовался моей работой, я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей - СССР, потому что 11 лет черпал из нее.
К таким предупреждениям я чуток, а самое веское из них было от моей побывавшей за границей жены, заявившей мне, когда я просился в изгнание, что она за рубежом не желает оставаться и что я погибну там от тоски менее чем в год.
(Сам я никогда в жизни не был за границей. Сведение о том, что я был за границей, помещенное в Большой Советской Энциклопедии , - неверно.)
"Такой Булгаков не нужен советскому театру", - написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.
Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух.
Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгениевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве.
Если нужны какие-нибудь дополнительные объяснения К этому письму, я их дам тому лицу, к которому меня вызовут.
Но, заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: "Может быть, вам действительно нужно ехать за границу?"
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР.
Булгаков и Сталин: мастер и тиран
Тема взаимоотношений писателя Михаила Булгакова и генерального секретаря ВКП(б) Иосифа Сталина – одна из самых популярных как в историографии, так и в литературоведении. Она концентрируется вокруг истории последней и, возможно, самой таинственной (хотя далеко не самой талантливой) пьесы драматурга «Батум», булгаковских писем Сталину и единственного телефонного разговора между ними. При этом мнения об отношении Булгакова к Сталину и Сталина к Булгакову высказываются полярно противоположные: от любви до ненависти. Действительно, в связях писателя и диктатора ощущается какая-то двойственность. Сталин не выпускает Булгакова за границу, не дозволяет постановку булгаковских пьес (за единственным важным исключением) и публикацию булгаковской прозы. В то же время по его распоряжению восстанавливается в репертуаре придворного МХАТа любимая сталинская пьеса «Дни Турбиных». И явно не без указания Сталина Булгакова, не скрывавшего своей идейной оппозиционности большевикам и Советской власти, не коснулись волны репрессий. Думаю, для того, чтобы ответить на все вопросы, надо постараться проследить, как эволюционировали мнения Булгакова и Сталина друг о друге.
В декабре 1928 года с письмом к Сталину обратились члены объединения «Пролетарский театр», аналога РАППа и АХРРа в театральной сфере. Драматурги В. Билль-Белоцерковский, А. Глебов и режиссер Б. Рейх от имени десятка своих соратников, также подписавших письмо, спрашивали: «Считаете ли Вы, что констатированная партией правая опасность в политике, питаясь теми же корнями, просачивается и в область различных идеологических производств, в частности в область художественной литературы и театра? Относятся ли к проявлениям правой опасности такие факты, как нашумевший конфликт во МХТ-2 (где советская общественность пока победила), как «головановщина» (не ликвидированная до конца в Большом театре, но поднявшая голову и в консерватории, где на ее сторону встала… партийная ячейка!), как поощрение Главискусством сдвига вправо МХТ-1 (где советская и партийная общественность бита)?
Считаете ли Вы марксистским и большевистским заявление т. Свидерского (опубликованное в «Рабочей Газете») о том, что «всякое (?) художественное произведение уже по своей сущности революционно»? Считаете ли Вы марксистской и большевистской художественную политику, построенную на таком утверждении?
Находите ли Вы своевременным в данных политических условиях, вместо того, чтобы толкать такую художественную силу, как МХТ-1, к революционной тематике или хотя бы к революционной трактовке классиков, всячески облегчать этому театру соскальзывание вправо, дезорганизовывать идейно ту часть мхатовского молодняка, которая уже способна и хочет работать с нами, сбивать ее с толка, отталкивать вспять эту часть театральных специалистов, разрешая постановку такой пьесы, как «Бег» Булгакова, – по единодушному отзыву художественно-политического совета Главреперткома и совещания в МК ВКП(б), являющейся слабо замаскированной апологией белой героики («Дни Турбиных» Луначарский считал «полуапологией» белой гвардии. – Б. С. ), гораздо более явным оправданием белого движения, чем это было сделано в «Днях Турбиных» (того же автора)? Диктуется ли какими-либо политическими соображениями необходимость показа на одной из крупнейших московских сцен белой эмиграции в виде жертвы, распятой на «Голгофе»?..
Как расценивать фактическое «наибольшее благоприятствование» наиболее реакционным авторам (вроде Булгакова, добившегося постановки четырех явно антисоветских пьес в трех крупнейших театрах Москвы; притом пьес, отнюдь не выдающихся по своим художественным качествам, а стоящих, в лучшем случаем , на среднем уровне?»
Оставим на совести ревнителей «пролетарской культуры» их оценку «Багрового острова», «Зойкиной квартиры», «Дней Турбиных» и «Бега» как средних пьес. Непонятно только, почему на этих «средних» пьесах держалось материальное благосостояние трех крупнейших театров столицы: Художественного, Вахтанговского и Камерного, причем Политбюро было даже вынуждено 20 февраля 1928 года повременить с запретом с «Зойкиной квартиры», поскольку она «является основным источником существования для театра Вахтангова».
Билль-Белоцерковский со товарищи продолжал: «О «наибольшем благоприятствовании» можно говорить потому, что органы пролетарского контроля над театром фактически бессильны по отношению к таким авторам, как Булгаков. Пример: «Бег», запрещенный нашей цензурой и все-таки прорвавший этот запрет! в то время, как все прочие авторы (в том числе коммунисты) подчинены контролю реперткома?
Как смотреть на такое фактическое подразделение авторов на черную и белую кость, причем в более выгодных условиях оказывается «белая»? (вернее было бы говорить, быть может, о «красной» и «белой» кости; от того непреложного факта, что «белые» авторы, вроде Булгакова, были гораздо талантливее «красных», вроде Всеволода Вишневского или самого Белоцерковского, автор письма сознательно абстрагировался. – Б. С. )…
Если все вышеприведенное позволяет говорить о том, что в области художественной политики «не все благополучно», то достаточно ли интенсивна и действенна, по Вашему мнению, та борьба, которая ведется с этим «неблагополучием», и в развитии которой нам приходилось слышать ссылки наиболее последовательных представителей правого «либерального» курса на Ваше сочувствие?
На этот литературно-театральный донос, представлявший собой плохо замаскированную попытку утопить опасных своим талантом конкурентов по театральным подмосткам и влиянию на ум и сердца зрителей, Сталин ответил только 1 февраля 1929 года. Ответ он адресовал Билль-Белоцерковскому, безошибочно определив, что именно он является автором текста письма. Той части сталинского послания, где речь идет о «Беге», мы коснемся позже. Сейчас же рассмотрим ответы Сталина на другие вопросы, заданные автором насквозь «революционного», а сегодня заслуженно забытого «Шторма».
Иосиф Виссарионович писал: «Я считаю неправильной саму постановку вопроса о «правых» и «левых» в художественной литературе (а значит и в театре). Понятие «правое» или «левое» в настоящее время в нашей стране есть понятие партийное, собственно – внутрипартийное. «Правые» или «левые» – это люди, отклоняющиеся в ту или иную сторону от чисто партийной линии. Странно было бы поэтому применять эти понятия к такой непартийной и несравненно более широкой области, как художественная литература, театр и пр. Эти понятия могут быть еще применимы к тому или иному партийному (коммунистическому) кружку в художественной литературе. Внутри такого кружка могут быть «правые» и «левые». Но применять их в художественной литературе вообще, где имеются все и всяческие течения, вплоть до антисоветских и прямо контрреволюционных, – значит поставить вверх дном все понятия. Вернее было бы в художественной литературе оперировать понятиями классового порядка, или даже понятиями «советское», «антисоветское», «революционное», «антиреволюционное» и т. д. (в данном контексте понятия «революционное» и «антиреволюционное» отнюдь не означают нечто революционное или консервативное в стилевом и эстетическом отношении, а лишь констатируют, является ли автор данного художественного произведения сторонником или противником Октябрьской революции. – Б. С. )
Из сказанного следует, что я не могу считать «головановщину» ни «правой», ни «левой» опасностью, – она лежит за пределами партийности. «Головановщина» есть явление антисоветского порядка. Из этого, конечно, не следует, что сам Голованов не может исправиться, что он не может освободиться от своих ошибок, что его нужно преследовать и травить даже тогда, когда он готов распроститься со своими ошибками, что его надо заставить таким образом уйти за границу…
Верно, что т. Свидерский сплошь и рядом допускает самые невероятные ошибки и искривления. Но верно также и то, что Репертком в своей работе допускает не меньше ошибок, хотя и в другую сторону.
Вспомните «Багровый остров», «Заговор равных» и тому подобную макулатуру для действительно буржуазного Камерного театра.
Что же касается слухов о «либерализме», то давайте лучше не говорить об этом, – предоставьте заниматься «слухами» московским купчихам».
Сегодня нам очень трудно вообразить себе, что еще в конце 20-х годов Сталина подозревали в «либерализме», если не на политическом, то хотя бы на культурном фронте. Впрочем, как мы убедились, подобные наветы вождь решительно отвергал и повода к ним как будто не давал.
Замечу, что пьеса Михаила Левидова «Заговор равных» удостоилась 17 ноября 1927 года специального разносного постановления Политбюро, где Секретариату ЦК поручалось «установить круг лиц, виновных в том, что Политбюро было поставлено перед необходимостью снять пьесу, разрешенную к постановке без предварительной надлежащей проверки».
Этому предшествовало гневное письмо заместителя заведующего Агитотделом ЦК ВКП(б) С.Н. Крылова Молотову от 16 ноября 1927 г.: « Камерный театр поставил, как юбилейную пьесу, «Заговор равных» бульварного фельетониста Михаила Левидова.
Пьеса пестрит словечками «могильщики революции», «устроившиеся, вскормленные, вспоенные революцией», «предатели революции», «народ устал», «при Робеспьере жилось лучше», «революция кончилась», «я старый мастер политики (Баррас)» и тому подобные выраженьица, взятые на прокат из платформы и речей оппозиции.
Пьеса эта нынешним летом читалась Левидовым группе оппозиционеров в Кисловодске и получила там одобрение. Затем читал ее А.В. Луначарский и тоже одобрил. Затем одобрил Главрепертком (по литере А, т. е. по первой категории, вне всяких сомнений, причем член ГРК т. Попов-Дубовский не знакомился с вещью, а проводил ее Пикель (секретарь Зиновьева. – Б. С.), санкционировал тов. Мордвинкин.
На просмотре пьесы в театре 5 ноября я заявил ГРК, что была совершена большая ошибка с допущением на сцену упадочной, пасквильной вещи, что я лично за снятие, но должен согласовать вопрос с т. Криницким (главой Агитпропа. – Б. С. ) … Мнение Криницкого совпало с моим.
По предложению т. Криницкого мною был назначен еще один просмотр спектакля вчера 15-го. На просмотр были приглашены ответственные работники-коммунисты – 30–35 чел. Из обмена мнений после просмотра выяснилось:
1) полное единодушие (за исключением Пикеля и Луначарского) в оценке пьесы, как плохой пьесы, которую не следовало допускать к постановке и
2) расхождение в вопросе – следует ли пьесу снять с репертуара. Большинство высказавшихся товарищей (Луначарский, Пикель, Мордвинкин, Полонский, Лебедев-Полянский, Керженцев, Раскольников, Сапожников и др.) считают невозможным снятие пьесы по разным мотивам, главным образом политическим. Меньшинство (Попов-Дубовской, Крылов, Чернявский и др.) высказалось за немедленное снятие.
О пьесе уже с лета идут слухи, пущенные, видимо, оппозицией. Пьеса явно рассчитана на то, чтобы у зрителя вызвать аналогии: Директория – Политбюро, Бабеф – Троцкий, период термидора и фруктидора – наше время, хвосты у булочных – наши хвосты и т. д.
Публика уже, еще до премьеры, заинтригована спектаклем: все билеты на объявленные 4 спектакля расхватаны.
Во время спектаклей возможны демонстративные выходки.
В настоящей политической обстановке меньше вреда будет от немедленного снятия пьесы с репертуара, чем от оставления пасквиля на сцене».
Причины запрещения «Заговора равных» лежали на поверхности. Только что была разгромлена троцкистско-зиновьевская оппозиция, лидер которой Троцкий не уставал твердить о «термидорианском перерождении» революции, и вот пьеса, рассказывающая как раз об эпохе термидора, причем с весьма явными политическими аллюзиями.
Причем даже сегодня нельзя с уверенностью сказать, входили ли подобные аллюзии в авторский замысел Михаила Юльевича Левидова (Левита), возможно, симпатизировавшего Троцкому, или он стал жертвой собственной теории «организованного упрощения культуры». Ведь драматург провозглашал: «Масса любит халтуру, и препятствовать ее вкусам мы не имеем права». Вот и доупрощался. Вполне возможно, что Левидов лишь пытался самым примитивным образом «осовременить» исторический материал , не задумываясь о том, что в существующем политическом контексте борьбы с оппозицией многие параллели окажутся более чем рискованными. Во всяком случае, за свое легкомыслие Михаил Юльевич заплатил самую дорогую цену. В июне 1941 года он был арестован и расстрелян 5 мая 1942 года. В приговоре говорилось: «За шпионаж в пользу Великобритании, неопровержимо доказанный посещением гробницы Свифта в соборе Святого Патрика в Дублине, приговорить Левидова М.Ю. (р. 1891/92) к высшей мере наказания – расстрелу». Характерно, что в момент расстрела Англия была советской союзницей.
12 февраля 1929 года на встрече с украинскими писателями Сталин потребовал: «Объединить национальную культуру на базе общего социалистического содержания, путем усиления развития национальных культур… Ежели вы, марксисты, думаете, что когда-либо создастся общий язык (а это будет… не русский язык, не французский, – национальный вопрос нельзя в одном государстве решить, национальный вопрос стал внегосударственным уже давно), если когда-либо общий язык создастся, – он создастся безусловно, – то это после того, как мировая диктатура пролетариата будет завоевана… только… когда социализм будет утверждаться не в одной стране, а во многих странах. Так вот – развитие национальных культур в эпоху диктатуры пролетариата, максимальное развитие , покровительство национальным культурам, потому мы этим культурам покровительствуем для того, чтобы они, исчерпав вовсю себя… создали почву для развития языка во всем мире, не русского, а международного языка . Когда это будет? Слишком далеко до того времени. Ленин прав, говоря, что это долго – после того, как установится во всем мире международная диктатура пролетариата».
Иосиф Виссарионович тогда полагал, что до былинного, чаемого марксистами времени, когда вместо мира, состоящего из десятков и сотен «Россий и Латвий», возникнет «единое человечье общежитье», еще очень далеко. Сталин жаловался украинским писателям: «Не понимают того, что… мы хотим подготовить элементы международной социалистической культуры путем предельного развития национальной культуры, точно так же не понимают, как мы хотим прийти к уничтожению классов путем усиления классовой борьбы, или как мы хотим прийти к отмиранию государства путем небывалого расширения функций этого государства, или как мы хотим добиться объединения народов разных стран путем их разъединения, путем освобождения их от какого-либо гнета, путем предоставления им права на образование национального государства».
Ну, насчет «обострения классовой борьбы» и «небывалого расширения функций государства», мы все прекрасно знаем, во что это вылилось: в насильственную коллективизацию с миллионами погибших от голода, в сотни тысяч жертв политических репрессий, в том числе и среди партийной верхушки, в полное сведение на нет даже тех остатков демократических свобод, которые еще в 20-е годы допускались хотя бы в рамках внутрипартийных дискуссий. А насчет «предельного развития национальной культуры»… Оно тоже продолжалось недолго. В том же выступлении перед делегацией украинских писателей Сталин заявил: «На каком… языке мы можем поднять культуру Украины? Только на украинском… Другого средства для поднятия культурности масс, кроме родного языка, в природе не существует… Перспективы такие, что национальные культуры даже самых малых народностей СССР будут развиваться, и мы будем им помогать. Без этого двинуться вперед, поднять миллионные массы на высшую ступень культуры, и тем самым сделать нашу промышленность, наше сельское хозяйство обороноспособными… мы не сможем… Украинские рабочие в качестве героев произведений будут выступать, их много теперь. Даже коренные русские рабочие, которые отмахивались раньше и не хотели изучать украинского языка, – а я знаю много таких, которые жаловались мне: «Не могу, тов. Сталин, изучать украинский язык , язык не поворачивается», теперь по-иному говорят, научились украинскому языку. Я уж не говорю о новых рабочих, за счет которых будет пополняться состав рабочего класса».
12 февраля 1929 года на встрече с делегацией украинских писателей Сталин наиболее подробно высказался о творчестве Булгакова: «…Взять, например, этого самого всем известного Булгакова. Если взять его «Дни Турбиных», чужой он человек, безусловно. Едва ли он советского образа мысли. Однако, своими «Турбиными» он принес все-таки большую пользу, безусловно.
Каганович: Украинцы не согласны (шум, разговоры).
Сталин: А я вам скажу, я с точки зрения зрителя сужу. Возьмите «Дни Турбиных», – общий осадок впечатления у зрителя останется какой? Несмотря на отрицательные стороны, – в чем они состоят, тоже скажу, – общий осадок впечатления остается такой, когда зритель уходит из театра, – это впечатление несокрушимой силы большевиков. Даже такие люди крепкие, стойкие, по-своему «честные», как Турбин и его окружающие, даже такие люди, «безукоризненные» по-своему и «честные» по-своему, должны были признать в конце концов, что ничего с этими большевиками не поделаешь. Я думаю, что автор, конечно, этого не хотел, в этом он неповинен, дело не в этом, конечно. «Дни Турбиных» – эта величайшая демонстрация в пользу всесокрушающей силы большевизма.
Сталин: Извините. Я не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения. Для беллетристической литературы нужны другие меры – не революционная и революционная, советская – не советская, пролетарская – не пролетарская. Но требовать, чтобы и литература была коммунистической – нельзя. Говорят часто: правая пьеса или левая, там изображена правая опасность. Это неправильно, товарищи. Правая и левая опасность – это чисто партийное… Разве литература партийная?.. гораздо шире литература, чем партия, и там мерки должны быть другие, более общие… Требовать, чтобы беллетристическая литература и автор проводили партийную точку зрения, – тогда всех беспартийных надо изгонять…
С этой точки зрения, с точки зрения большего масштаба, и с точки зрения других методов подхода к литературе я и говорю, что даже и пьеса «Дни Турбиных» сыграла большую роль. Рабочие ходят смотреть эту пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской. Там есть отрицательные черты , в этой пьесе. Эти Турбины по-своему честные люди, даны как отдельные оторванные от своей среды индивиды. Но Булгаков не хочет обрисовать настоящего положения вещей, не хочет обрисовать того, что, хотя они, может быть, и честные по-своему люди, но сидят на чужой шее, за что их и гонят.
У того же Булгакова есть пьеса «Бег». В этой пьесе дан тип одной женщины – Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и проч. И никак нельзя понять, за что же их собственно гонят большевики, – ведь и Серафима, и этот приват-доцент, оба они беженцы, по-своему честные неподкупные люди, но Булгаков – на то он и Булгаков, – не изобразил того, что эти, по-своему честные люди, сидят на чужой шее. Вот подоплека того, почему таких, по-своему честных людей, из нашей страны вышибают. Булгаков умышленно или не умышленно этого не изображает.
Но даже у таких людей, как Булгаков, можно взять кое-что полезное. Я говорю в данном случае о пьесе «Дни Турбиных». Даже в такой пьесе, даже у такого человека можно взять кое-что для нас полезное».
Но недолго музыка играла, недолго коренной русский рабочий изучал украинский язык. Уже во второй половине 30-х годов многие украинские партийные и советские работники и деятели культуры подверглись репрессиям по обвинению в «буржуазном национализме». Аналогичные обвинения предъявлялись элите и других союзных республик, только национализмы, соответственно, были разные: казахский, белорусский, грузинский, азербайджанский и т. д.
Аллюзии же становились все более страшным грехом с точки зрения Сталина и цензуры. Это испытал на себе и Михаил Булгаков в связи со своими произведениями о Мольере – биографией для «ЖЗЛ» и пьесой «Кабала святош».
Булгаковскую драматургию Сталин оценивал с двух сторон: политически и эстетически. Еще 14 января 1929 года для решения судьбы «Бега» Политбюро образовало комиссию в составе К.Е. Ворошилова, Л.М. Кагановича и А.П. Смирнова. 29 января Ворошилов сообщил Сталину, что комиссия пришла к выводу «о политической нецелесообразности постановки пьесы в театре», основываясь на анализе «Бега». Свой ответ Билль-Белоцерковскому Иосиф Виссарионович написал 1 февраля, а накануне, 30 января, на Политбюро принял решение «о нецелесообразности постановки пьесы в театре», основываясь на выводах комиссии и на анализе «Бега», проведенном заместителем заведующего агитационно-пропагандистским отделом ЦК П.М. Керженцевым. Вероятно, по инициативе Сталина слово «политической» из текста решения Политбюро исчезло, что означало, несомненно, более мягкую форму запрета, не предполагавшую каких-либо оргвыводов против театра и драматурга.
Керженцев, в частности, признавал немалые художественные достоинства пьесы, из которой можно было бы сделать очень сильный спектакль, но именно эти достоинства в обрисовке «отрицательных», по советским меркам, персонажей считал политически вредными: «Крайне опасным в пьесе является общий тон ее. Вся пьеса построена на примиренческих, сострадательных настроениях, какие автор пытается вызвать и, бесспорно, вызовет у зрительного зала к своим героям.
Чарнота подкупит зрителей своей непосредственностью, Хлудов – гамлетовскими терзаниями и «искуплением первородного греха», Серафима и Голубков – своей нравственной чистотой и порядочностью, Люська – самопожертвованием, и даже Врангель будет импонировать зрителям.
В эмиграции автор рисует ужасы их материального и морального бытия. Булгаков не скупится в красках, чтобы показать, как эта группа людей, среди которых каждый по-своему хорош – терзалась, страдала и мучилась, часто незаслуженно и несправедливо».
Наверное, Сталин и сам прочел «Бег». И был солидарен с Керженцевым в высокой эстетической оценке пьесы. Что же касается оценки политической, то здесь их мнения, похоже, несколько разошлись. Если Платон Михайлович основную опасность видел в «реабилитации» белых генералов, то Иосиф Виссарионович смотрел на дело глубже. Он в своем письме Билль-Белоцерковскому генералов даже не упоминал, а сосредоточил огонь критики на «всяких приват-доцентах» и «по-своему «честных» Серафимах», то есть на тех, кого Керженцев считал персонажами, хотя наделенными чистотой и порядочностью, но сугубо второстепенными. Для Сталина победа большевиков, достигнутая, среди прочего, с помощью невероятной жестокости, беспощадности к тем, кто не с ними, могла быть оправдана только безусловной виной всех их жертв. Сталину необходимо было верить, что и вовсе не принадлежавшая белому движению часть русской интеллигенции, по выражению Керженцева, «чистая, кристальная в своей порядочности, светлая духом, но крайне оторванная от жизни и беспомощная в борьбе», в действительности замарана уже тем, что сидела на шее у рабочих и крестьян, строила свое благополучие на их поте и крови. Согласись Булгаков унизить Серафиму и Голубкова, допиши требуемые один-два сна, где они противопоставлены «человеку из народа», и «Бег», наверное, был бы пропущен на сцену сталинского любимого Художественного театра. Но Михаил Афанасьевич, в письме правительству открыто назвавший одной из основных черт своего творчества «упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране», на компромиссы с совестью не шел.
Похоже, что вплоть до 1926 года, до постановки «Дней Турбиных», и даже позднее, фигура Сталина для Булгакова значит еще очень мало. В булгаковском дневнике 1923–1925 годов имя Сталина не упоминается ни разу, хотя присутствуют Ленин, Троцкий, Зиновьев, Рыков (последний, правда, лишь из-за своего поистине легендарного пьянства). Первое булгаковское письмо, попавшее в руки Сталину, было адресовано еще не ему лично, а «Правительству СССР», и, кроме генсека, имело еще целый ряд адресатов, вроде руководителя ОГПУ Генриха Ягоды и председателя Главискусства Феликса Кона. После этого письма от 28 марта 1930 года и состоялся памятный телефонный разговор Сталин – Булгаков. Ход его разные свидетели описывают по-разному. Вторая жена Булгакова, Любовь Евгеньевна Белозерская, единственная, слышавшая весь разговор по отводной телефонной трубке, утверждает: «На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: «Сталин получил, Сталин прочел…» Он предложил Булгакову:
– Может быть, вы хотите уехать за границу?..
Но М.А. предпочел остаться в Союзе».
Существует несколько иная версия, изложенная третьей булгаковской женой, Еленой Сергеевной Шиловской (Нюрнберг), которой Булгаков рассказал о разговоре со Сталиным в тот же день, 18 апреля 1930 года: «…Голос с явно грузинским акцентом:
– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков…
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда – вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?
(Михаил Афанасьевич сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал) – что растерялся и не сразу ответил):
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел. Но я говорил об этом, и мне отказали.
– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.
– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».
Существуют и другие варианты булгаковского рассказа о знаменитом разговоре. Очень интересен, в частности, тот, что приводит в своих мемуарах американский друг Булгакова сотрудник посольства США в Москве Чарльз Боолен: «Сталин спросил Булгакова, почему он хочет покинуть родину, и Булгаков объяснил, что поскольку он – профессиональный драматург, но не может работать в таком качестве в СССР, то хотел бы заниматься этим за границей. Сталин сказал ему: «Не действуйте поспешно. Мы кое-что уладим». Через несколько дней Булгаков был назначен режиссером-ассистентом в Первый Московский Художественный театр …» Конечно, все эти воспоминания писались несколько десятилетий спустя и на абсолютную точность, разумеется, не претендуют. Думается, однако, что в целом ход разговора воссоздан довольно верно, тем более, что его отзвуки встречаются в последующих булгаковских письмах.
В послании от 28 марта 1930 года Булгаков предлагал руководителям страны альтернативу: «писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу» или назначить «лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр – в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко» – иначе ему грозит «нищета, улица и гибель». Сталин предпочел оставить Булгакова в СССР. Позднее, в 1946 году, булгаковский антагонист и удачливый конкурент драматург Всеволод Вишневский, выступая на одном из собраний во МХАТе, передавал сталинские слова: «Наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать». Теперь Булгакову до конца жизни пришлось служить в советских театрах, неофициально называвшихся «придворными» – в Художественном и Большом. Правда, началась его театральная служба в куда менее престижном московском Театре рабочей молодежи – ТРАМе и, очевидно, еще без всякого вмешательства Сталина. На работу в ТРАМ Булгаков был зачислен с 1 апреля 1930 года, и, по свидетельству Елены Сергеевны, руководители театра пришли приглашать опального драматурга на должность консультанта по литературной части еще 3 апреля. Не исключено, что это – самый ранний результат булгаковского письма, инициатива Ф. Кона или кого-либо из его подчиненных, попытавшихся таким довольно простым образом решить проблему жизнеустройства гонимого, но выказавшего в письме лояльность Советской власти драматурга. Да и принципиальное решение о булгаковской судьбе на значительно более высоком уровне было принято еще до телефонного разговора Сталин – Булгаков.
Уже 12 апреля Ягода наложил на письме от 28 марта спасительную для его автора резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет». Наверное, мы никогда так и не узнаем точно, принял ли это решение шеф НКВД самостоятельно или по указанию Сталина. Правда, в Художественный театр даже на скромную должность режиссера-ассистента Булгакова допустили не сразу и не буквально на следующий день после беседы со Сталиным, как представляют дело некоторые мемуаристы. Только 25 апреля вопрос о булгаковском трудоустройстве был положительно решен на Политбюро. Сам писатель знать об этом не мог, и 5 мая направил Сталину новое отчаянное послание: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется». Именно об этом письме вспоминала Л.Е. Белозерская, которой был неизвестен до его публикации текст письма от 28 марта, печатавшегося Е.С. Шиловской. Вот что писала по этому поводу в мемуарах Любовь Евгеньевна: «…Подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых, за границу он не просился. В-третьих, – в письме не было никаких выспренных выражений, никаких философских обобщений. Основная мысль булгаковского письма была очень проста.
«Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру».
Насчет отсутствия письма с «философскими обобщениями» Белозерская, повторяю, добросовестно заблуждалась. Но вот насчет одного из мотивов, почему Сталин решил пойти навстречу Булгакову в выполнении самого скромного из его желаний, вторая жена писателя, я думаю, не ошиблась. Вспомним хронику событий:
в 1925 году кончил самоубийством поэт Сергей Есенин;
в 1926 году – писатель Андрей Соболь;
в апреле 1930 года, когда обращение Булгакова, посланное в конце марта, было уже в руках Сталина, застрелился Владимир Маяковский. Ведь нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки Михаил Булгаков?»
Сталин Булгакова не принял, но в исполнение апрельского решения Михаила Афанасьевича 10 мая зачислили во МХАТ. Вряд ли на самом деле это было хоть как-то связано с булгаковским обращением к генсеку от 5 мая. Скорее всего, две недели ушло на доведение по инстанциям решения Политбюро до руководства Художественного театра. Но Булгаков, по всей видимости, связал поступление «в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко», именно со своим вторым письмом Сталину, что укрепило в нем чувство благодарности вождю.
Теперь все надежды на лучшее будущее Михаил Афанасьевич возлагал на встречу с Иосифом Виссарионовичем. В письме к В.В. Вересаеву 22 июля 1931 года он признавался: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю». До этого в наброске письма Сталину Булгаков просил его: «…стать моим первым читателем…», а в письме от 30 мая 1931 года испрашивал разрешение на краткосрочную зарубежную поездку: «В годы моей писательской работы все граждане беспартийные и партийные внушали и внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран.
Если это так – мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа, я лишен возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключенного.
Как воспою мою страну – СССР?»
В заключение Булгаков писал: «…Хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу…»
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР».
В письме же Вересаеву Булгаков задавался вопросом, почему Сталин его не принял: «Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..»
Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..»
И написанную в 1931 году пьесу «Адам и Ева» Булгаков завершает словами, обращенными к автобиографичному во многом герою – ученому-творцу Ефросимову: «Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь».
Сталин молчал. Разрешения на выезд дано не было. Зато в январе 1932 года по личному сталинскому распоряжению восстановили во МХАТе «Дни Турбиных». А еще раньше, в октябре 31-го, цензура разрешила булгаковскую пьесу о Мольере. Из двух вопросов, которые неизменно поднимал драматург в своих взаимоотношениях с генсеком, о выезде за границу и о судьбе своих произведений, первый неизменно получал отрицательное решение. Особенно унизительным был отказ в зарубежной поездке летом 1934 года, вызвавший возмущенное письмо Сталину, оставшееся, как и предыдущее, без ответа. А вот насчет, пусть очень дозированного, проникновения булгаковских пьес на сцену Сталин, возможно, позаботился. Только старался при этом, чтобы Булгаков, не имевший достойных конкурентов среди «идеологически благонадежных» драматургов, никоим образом здесь не доминировал. В чем же причина подобного двойственного отношения?
Сталин, несомненно, любил «Дни Турбиных» и около двадцати раз смотрел мхатовский спектакль. Как подметил В.Я. Лакшин, в знаменитой речи 3 июля 1941 года, в самые тяжелые дни Великой Отечественной, «Сталин, ища слова, которые могли бы дойти до сердца каждого, сознательно или бессознательно использовал фразеологию и интонацию монолога Алексея Турбина на лестнице в гимназии: «К вам обращаюсь я, друзья мои…»» (вместо казенно-партийных «товарищей»). А исполнитель роли Алексея Турбина Николай Хмелев сообщил Елене Сергеевне, что «Сталин раз сказал ему: хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики (турбинские). Забыть не могу». Сталин даже защищал пьесу перед «неистовыми ревнителями». Так, в феврале 29-го, на встрече с украинскими писателями, откровенно заявившими: «Мы хотим, чтобы наше проникновение в Москву имело своим результатом снятие этой пьесы», он вполне резонно возразил: «Если вы будете писать только о коммунистах, это не выйдет. У нас стосорокамиллионное население, а коммунистов только полтора миллиона. Не для одних же коммунистов эти пьесы ставятся». И тогда же, в феврале, Сталин написал ответ драматургу Владимиру Билль-Белоцерковскому о пьесе «Бег», где высказался и о «Днях Турбиных»: «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» – рыба…
Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «Если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.
Но «Бег» Сталин отверг как «проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины», как попытку «оправдать или полуоправдать белогвардейское дело», как «антисоветское явление». Впрочем, при определенных изменениях текста, невозможного для драматурга насилия над любимыми героями, он готов был и эту пьесу разрешить: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно».
Сталин внимательно следил и за судьбой булгаковского «Мольера». После многолетних мытарств пьеса в феврале 1936 года была наконец доведена во МХАТе до генеральной репетиции. Елена Сергеевна записала в дневнике 6-го числа: «Вчера… была первая генеральная репетиция «Мольера»… Это не тот спектакль, которого я ждала с 30-го года, но у публики… он имел успех». На первом закрытом просмотре спектакля, «для пролетарского студенчества», присутствовал секретарь Сталина Поскребышев, которому, по словам сестры Елены Сергеевны Ольги Бокшанской, ссылавшейся, в свою очередь, на директора Художественного театра, постановка понравилась и он будто бы даже высказал пожелание: «Надо непременно, чтобы И.В. посмотрел». Кажется, однако, что жена Булгакова в данном случае стала жертвой «испорченного телефона». То ли Поскребышеву «Мольер» в действительности не понравился, то ли Сталин, на основе рассказа своего секретаря, сделал вывод, что «это не тот спектакль, о котором мечталось». Во всяком случае, он одобрил предложения все того же Керженцева, теперь ставшего главой Комитета по делам искусств, по «тихому» снятию «Мольера», без формального запрета, а посредством публикации разгромной редакционной статьи в «Правде». Такая статья, «Внешний блеск и фальшивое содержание», не замедлила появиться 9 марта и поставила крест на сценической судьбе «Мольера». Керженцев же еще 29 февраля доносил в Политбюро, что Булгаков «хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают… Против талантливого писателя ведет борьбу таинственная «Кабала» (первоначальное название пьесы «Кабала святош» показалось цензуре чересчур актуальным. – Б.С. ), руководимая попами, идеологами монархического режима. Против Мольера борются руководители королевских мушкетеров, – привилегированная гвардия и полиция короля… И одно время только король заступается за Мольера и защищает его против преследований католической церкви …» Платон Михайлович полагал, будто Булгаков «хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при «бессудной тирании Людовика XIV ». И вывод: «Несмотря на всю затушеванность намеков, политический смысл, который Булгаков вкладывает в свое произведение, достаточно ясен, хотя, может быть, большинство зрителей этих намеков и не заметят». Вероятно, Сталину не понравилось и то, что в отношениях Мольера и Людовика XIV зрители могли усмотреть намек на отношения самого Булгакова с его могущественным собеседником.
Между тем, сразу после генеральной «Мольера» у драматурга зародилась неожиданная идея. В тот день Елена Сергеевна записала: «М.А. окончательно решил писать пьесу о Сталине». 18 февраля Булгаков повторил эту мысль директору МХАТа М.П. Аркадьеву и очень скептически отнесся к его обещанию достать соответствующие материалы. Аркадьев 31 марта 1936 года информировал Поскребышева о булгаковском предложении «написать пьесу о подполье, о роли Партии и ее руководства в борьбе за торжество коммунизма» и утверждал, будто «драматург хочет в своем творчестве через показ эпохи, героев и событий передать ощущение гениальной личности тов. Сталина и то воодушевление, которое испытывает страна при упоминании его имени». Директор просил «дать указания о возможности подобной работы, осуществление которой в театре будет обеспечено политическим руководством». Разрешения тогда, сразу после снятия «Мольера», естественно, не последовало.
Позднее, 19 августа 1939 года, когда рухнула затея с «Батумом», жена драматурга зафиксировала в дневнике булгаковские слова о том, что «у него есть точные документы, что задумал он эту пьесу в начале 1936 года, когда вот-вот должны были появиться на свет и «Мольер», и «Пушкин», и «Иван Васильевич». Думаю, здесь Булгаков честно обрисовал контекст, в котором принял решение создать пьесу о Сталине. Действительно, в тот момент вот-вот должны были выйти на сцену ведущих театров сразу три его пьесы. Михаил Афанасьевич всерьез рассчитывал занять место одного из наиболее популярных драматургов страны. Создание пьесы о вожде могло бы окончательно упрочить положение Булгакова, избавить от материальных забот, от отнимавшей много дорогого времени, но не приносившей творческого удовлетворения службы во МХАТе. Кроме того, подобная пьеса могла рассматриваться как форма благодарности Сталину, позволившему опальному прежде драматургу вернуться на сцену со своими пьесами. Булгаков мечтал, что в случае успеха «Мольера» и других своих пьес сможет целиком отдаться работе над романом «Мастер и Маргарита», который осознавал как главное дело своей жизни.
Удар с запретом «Мольера» оказался для Булгакова особенно тяжелым. Исчезли надежды на постановку новых пьес, а вместе с этим – и необходимость писать пьесу о Сталине. Этот замысел воскрес лишь осенью 1938 года, когда в преддверии сталинского шестидесятилетия Художественный театр захотел обзавестись юбилейной пьесой. 9 сентября к Булгакову пришли завлит МХАТа П.А. Марков и его помощник В.Я. Виленкин. Сетуя на то, что театр в кризисе, задыхается от нехватки современных пьес, Марков как бы между делом поинтересовался: «Ты ведь хотел писать пьесу на тему о Сталине?» Елена Сергеевна так передала булгаковский ответ: «Миша ответил, что очень трудно с материалами, нужны, а где достать? Они предлагали и материалы достать через театр, и чтобы Немирович написал письмо Иосифу Виссарионовичу с просьбой о материале. Миша сказал – это очень трудно, хотя многое мне уже мерещится из этой пьесы. От письма Немировича отказался. Пока нет пьесы на столе – говорить и просить не о чем».
Тем не менее, Булгаков, не дожидаясь помощи, начал собирать материал буквально на следующий день. 10 сентября в «Правде» появилась статья по истории ВКП(б), где подчеркивалось значение рабочей демонстрации, организованной Сталиным в Батуме в марте 1902 года (вырезка с этой статьей сохранилась в булгаковском архиве). Очевидно, именно знакомство с этой статьей подсказало драматургу обратиться к указанному эпизоду сталинской биографии. Тем более, что вскоре в его руки попал солидный источник – роскошная подарочная книга «Батумская демонстрация 1902 года», выпущенная Партиздатом к 35-й годовщине, в 1937 году, с предисловием главы закавказских коммунистов Л.П. Берии. Здесь можно было найти воспоминания соратников Сталина по батумскому подполью, статьи «Искры» о событиях в Батуме, а также полицейские документы о расстреле демонстрации и суде над ее руководителями. Тут, вероятно, и лежит ответ на вопрос, почему Булгаков обратился к батумскому периоду сталинской биографии. Ведь события, связанные с участием Сталина в революции 1917 года и гражданской войне , равно как и послереволюционная деятельность, давно уже стали объектом мифологизации и могли излагаться, как в исторических работах, так и в художественных произведениях, только в рамках строго заданных канонических схем. А вот ранние годы сталинской биографии только-только попали в поле зрения партийных пропагандистов. Здесь канон еще не успел устояться, и это обстоятельство обещало драматургу относительно большую творческую свободу. К тому же в сборнике, посвященном Батумской демонстрации, имелись материалы из обоих лагерей, – как революционного, так и антиреволюционного, что на первых порах могло создать у Булгакова иллюзию объективности. Да и сам Сталин тех лет, по всей видимости, сначала казался искренним молодым революционером, стремившимся улучшить жизнь народа и еще не повинным в иных преступлениях, кроме борьбы против самодержавия. Автор «Батума» наверняка надеялся, что можно будет написать пьесу о вожде, показав главного героя в самом благоприятном свете и не поступившись правдой. Тем горше было разочарование при более внимательном знакомстве с той же книгой «Батумская демонстрация».
Из книги Сталин и писатели Книга вторая автора Сарнов Бенедикт МихайловичСТАЛИН И БУЛГАКОВ
Из книги Сталин без лжи. Противоядие от «либеральной» заразы автора Пыхалов Игорь Васильевич
Глава 5. «Трусливый тиран» «Сталин был трус страшный, трус патологический», – категорически заявляет Виктор Астафьев.«Кстати, трус ли Сталин? – глубокомысленно размышляет перебежчик Борис Бажанов. – Очень трудно ответить на этот вопрос. За всю сталинскую жизнь нельзя
Из книги Черная книга коммунизма: Преступления. Террор. Репрессии автора Бартошек Карел
Образцовый тиран И Сталин, и Мао накладывали на свои режимы такой сильный личный отпечаток, что сразу после их смерти начинались серьезные перемены, касавшиеся в первую очередь масштаба репрессий. Можно ли по аналогии со сталинизмом и маоизмом говорить о
Из книги Краткий курс сталинизма автора Борев Юрий Борисович
СТАЛИН И БУЛГАКОВ Году в 44-м в доме моего приятеля Аркадия Кеслера я познакомился и потом иногда встречался с молодым человеком лет двадцати двух? двадцати трех. Был он то ли актером МХАТа, то ли студентом Школы-студии МХАТ. Он переживал какие-то актерские неудачи и, по
Из книги История отравлений автора Коллар Франк
Нерон, тиран-отравитель Нерон стал олицетворением тирании, его одинаково проклинали как римские авторы времен Флавиев и Антонинов, так и писатели-христиане, которые обращали внимание еще и на гонения по религиозному признаку. Совершенно очевидно, что правнук Августа
Из книги Без Москвы автора Лурье Лев Яковлевич
Поэт, тиран, шпион Из третьего посвящения к ахматовской «Поэме без героя»: «Полно мне леденеть от страха, Лучше кликну Чакону Баха, А за ней войдет человек… Он не станет мне милым мужем, Но мы с ним такое заслужим, Что смутится Двадцатый век». «Милым мужем» не стал
Из книги Крестовые походы. Войны Средневековья за Святую землю автора Эсбридж Томас
ЗАНГИ - ТИРАН ВОСТОКА Раньше было популярным мнение о том, что качественный сдвиг в отношении мусульман к Утремеру произошел после возвышения в 1128 году турецкого деспота Занги. Этот год, безусловно, принес перемены в ближневосточную политику. Он начался со смерти
Из книги Московия при Иване Грозном глазами иноземцев автора Флетчер Джильс
Тиран - толкователь сновидений В тюрьме содержался один сын некоего знатного человека. Так как тюрьма уже надоела несчастному, то, желая войти в милость к тирану, он выдумал, что видел сон, якобы польский король попал в плен и приведен к тирану. Тот велел вызвать узника из
Из книги Рыцарь времен протекших... Павел Первый и масоны автора Башилов Борис
XVI. "Для нас он был не тиран, а отец" Император Павел уже два дня лежал в гробу с лицом, закрытым кисеей, когда прибывший из Парижа курьер привез министру иностранных дел следующее письмо министра иностранных дел Франции князя Талейрана. "Господин граф!Курьер Нейман, который
Из книги История византийских императоров. От Юстина до Феодосия III автора Величко Алексей Михайлович
Глава 1. Тиран и палач Наше повествование не претендует на то, чтобы называться «Историей Византийской империи». Поэтому мы не обязаны предаваться детальному описанию времени царствования человека, который, пожалуй, единственный из числа всех византийских императоров,
Из книги Нерон автора Сизек Эжен
Император и тиран Дихотомия доминирует в мыслях о нравственности и морали в I веке. Она одновременно основа и завершение инфраструктуры другой пары - политики императора и тирана, которая приноравливается и изменяется, делая ее наиболее нравственной. Речь идет о том, что
Из книги Сократ: учитель, философ, воин автора Стадничук Борис
Не самый плохой тиран Со времен древних греков смысл, вкладываемый в слово «тиран», существенно изменился. Для нас это в первую очередь эмоциональная характеристика – и не только правителя, но и любого человека, склонного навязывать свою волю окружающим.
Из книги Петербургские арабески автора Аспидов Альберт Павлович
В доме майорши Тиран В XVIII веке Россия с ее бескрайними просторами и неограниченными возможностями была привлекательна для жителей соседних стран. В тесной Европе рассказывали невероятные истории о сделанных в России карьерах и приобретенных состояниях. Наслышанные об
Из книги Оболганный сталинизм. Клевета XX съезда автора Ферр Гровер
Глава 5 Сталин и война «Проигнорированные» предупреждения Донесение Воронцова Германский перебежчик Расстрелянный генералитет Красной Армии «Прострация» Сталина в первые дни войны Сталин – «никудышный» полководец 1942 год: катастрофа под Харьковом