Евгений александрович мравинский биография. Евгений Александрович Мравинский: биография – Кошки-мышки – увлекательная игра

(1903-1988) - российский дирижер, педагог, народный артист СССР (1954), Герой Социалистического Труда (1973). В 1932-1938 в Ленинградском театре оперы и балета. С 1938 главный дирижер и художественный руководитель симфонического оркестра Ленинградской филармонии. Под руководством Мравинского были впервые исполнены многие произведения советских композиторов, в том числе Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, Сергея Сергеевича Прокофьева, Арама Ильича Хачатуряна. Профессор Ленинградской консерватории (с 1963). Ленинская премия (1961), Государственная премия СССР (1946), Сталинская премия (1946).

Евгений Александрович Мравинский родился 4 июня (22 мая по старому стилю) 1903 года, в Петербурге. В 1931 году Женя окончил Ленинградскую консерваторию, где занимался дирижированием в классах Николая Андреевича Малько и Александра Васильевича Гаука. В 1932 - 1938 годах дирижёр Театра оперы и балета имени Сергея Мироновича Кирова. С 1938 главный дирижёр оркестра Ленинградской филармонии, выдвинувшегося под его руководством в число лучших симфонических коллективов мира.

Евгений Александрович - один из крупнейших современных мастеров дирижёрского искусства. Центральное место в его репертуаре занимали симфонии Людвига ван Бетховена, Гектора Берлиоза, Петра Ильича Чайковского, Александра Порфирьевича Бородина, Иоганнеса Брамса, Антона Брукнера, Густава Малера, Артюра Онеггера. Значительные достижения его связаны с истолкованием произведений советских авторов. Под его управлением впервые прозвучали многие сочинения Дмитрия Шостаковича (в том числе 5, 6, 8, 9, 10-я симфонии), а также Сергея Прокофьева, Арама Хачатуряна, и ряда ленинградских композиторов.

Искусство Евгения Мравинского отличалось масштабностью мышления, ясностью художественной цели , классической уравновешенностью интеллектуального и эмоционального начал, совершенством, отточенностью мастерства. В 1936 - 1937 и с 1961 года он вел педагогическую работу в Ленинградской консерватории, с 1963 профессор. С 1946 гастролировал в странах Европы и Северной Америки , 1-я премия на Всесоюзном конкурсе дирижёров (1938). Государственная премия СССР (1946), Ленинская премия (1961). Награждён орденом Ленина, 2 другими орденами, а также медалями.

Литература:

  • Богданов-Березовский В., Советский дирижёр, Л., 1956;
  • К 70-летию Мравинского, «Советская музыка», 1973, №6;
  • Бялик М., Рыцарь музыки, « Музыкальная жизнь », 1973, № 12.

Евгений Александрович Мравинский скончался 19 января 1988 года, в Ленинграде, в возрасте 84 лет.

Евгений Мравинский

Е.А. Мравинский

В январе 1947 года Москва принимала австрийского дирижёра Йозефа Крипса, с большим успехом давшего ряд концертов в Большом зале консерватории и в Зале им. Чайковского. Опекать Крипса поручили мне, тем более что я уже был знаком с ним по поездке в Австрию в октябре 1946 года. Из Москвы я повёз Крипса с женой в Ленинград, где мы остановились в гостинице «Астория».

В Ленинграде Крипе дал один концерт с симфоническим оркестром местной филармонии. Деятельное участие в организации концерта принял Е.А. Мравинский – многолетний руководитель оркестра.

Мравинский был тогда ещё относительно молод. Красотой он не отличался, но был обворожителен даже внешне всеми своими удлиненными чертами лица и фигуры. От него веяло редкостным, покоряющим благородством. Ленинградец с чрезвычайной ответственностью отнесся к проведению гастроли своего австрийского коллеги, который – прямо надо сказать – был намного ниже его по мастерству. Однако ни тени превосходства Мравинский, разумеется, не допускал и допустить не мог.

Мравинский быстро наладил репетиции. Крипе был крайне доволен и теплым приёмом, и всей по-ленинградски чёткой организацией репетиционной работы. В Москве всё это происходило не так гладко.

Накануне концерта Мравинский пришел в мой гостиничный номер, предварительно справившись по телефону, когда я могу его принять. Разумеется, я принял его немедленно. Разговор принял неприятный оборот.

– Речь идёт о том, – начал маэстро, затягиваясь тонкой сигаретой, – что мы, ленинградские музыканты, считаем своим долгом вежливости устроить в честь венского гостя прощальный, хотя бы очень скромный ужин. Мне бы хотелось осведомиться, какими средствами вы располагаете для этой цели.

Какими средствами? Мне были отпущены деньги только на питание, проживание и разъезды по городу. Ни о каком банкете в Ленинграде в утверждённой смете не упоминалось. Прощальный приём предусматривался только в Москве, по возвращении из Ленинграда.

Об этом я и сообщил Мравинскому.

– Это довольно странно, – с неудовольствием заметил дирижёр. – Как же у вас при составлении сметы не подумали о столь необходимом жесте гостеприимства? Ведь речь идёт о самом скромном ужине. Кроме Крипса с женой и вас я предусматривал пригласить на прощальный ужин только 20 наиболее важных оркестрантов. В конце концов, можно ограничиться пятнадцатью.

Его аргументы были убедительны. Но где я мог взять деньги?

В составлении сметы я принимал некоторое участие, но меньше всего думал о каком-то банкете в Ленинграде – всего-то Крипе пробыл там три дня – и потому почувствовал себя виновником упущения. Я не переставал любоваться Мравинским, рядом с которым Крипе выглядел неуклюжим мясником; но деньги есть деньги, разрешить расход я мог только с последующей его компенсацией из моего более чем тощего кошелька. Итак, я оставался твёрд: это невозможно.

– Весьма странно, – со скрытым раздражением отреагировал Мравинский. – Как руководитель коллектива я не могу распрощаться с Крипсом только рукопожатием. Необходимо небольшое застолье.

Воцарилась пауза. Я наблюдал за Мравинским. Как красиво, как артистично он курил! Борцы с курением должны строго-настрого запретить все фотоснимки и кинокадры с изображением курящего Мравинского. Дым плавно тонкой струйкой обтекал его руки, плечи, нервное лицо. Он курил так же вдохновенно и самозабвенно, как дирижировал.

– Ну что ж, тогда придется прибегнуть к складчине. Хотя вы должны понять, что после войны и блокады мы, ленинградские музыканты, живем более чем скромно. Многие, обременённые семьями, прямо говоря, нуждаются. Даже небольшой взнос образует ощутимую брешь в бюджете. Всё же я посоветуюсь.

Любезно поклонившись, он легкой походкой удалился из номера. А через полчаса позвонил и сообщил: да, ужин состоится в одном из помещений «Астории» сразу же после концерта. Просил передать приглашение Крипсу с женой, приглашал и меня.

Концерт в знаменитом белоколонном зале Ленинградской филармонии удался на славу. Явился весь цвет ленинградской публики. В одной из лож сидел грузный плешивый человек; мне сказали, что это Юрий Михайлович Юрьев, знавший в своей юности самого Чайковского. Юрьев был завзятый меломан и не пропускал ни одного важного концерта. Вскоре Юрьев – целая эпоха в истории русского театра – скончался.

После концерта состоялся ужин. Кроме жены Крипса присутствовали одни мужчины-оркестранты, не снявшие своих концертных фраков. Подозреваю, что не из уважения к гостю, а по той причине, что приличных выходных костюмов у них не было. Ужин был очень скромен: вино и какая-то закуска. Сидевший во главе стола, между Крипсом и его женой, Мравинский произнес краткий, но красивый тост. Что-то сказал и концертмейстер – первая скрипка. Крипе был утомлен, но польщён. Я сел где-то в конце стола, пил и ел, чувствуя себя гадким тунеядцем и скупердяем.

Не имею доказательств, но убеждён, что никакой складчины Мравинский не только не устроил, но даже не предлагал: он сам оплатил весь ужин, не взяв ни копейки у своих оркестрантов, которых всегда трогательно опекал.

Сразу после ужина Крипсы и я отправились на Московский вокзал, на «Красную стрелу». Никто нас не провожал. Перрон был пустынен. Но вот появился Мравинский с женой. Это была милая, интеллигентная женщина, но, боже мой, как она не подходила к Мравинскому! Ему под стать была бы стройная, поэтичная блондинка, супруга же дирижёра выглядела рядом с ним тяжёлой, земной и прозаичной. На её фоне он казался ещё более одухотворённым.

Пока супруги Крипе устраивались в купе, я вышел с Мравинским на платформу покурить. Очень боялся его антипатии, а её-то вовсе и не было. Мравинский просто и любезно, как с равным, говорил о том, как он любит свой родной город , рассказывал, как здесь начинал свою карьеру, в том числе не на концертной, а на обыкновенной эстраде: вместе с Борисом Чирковым они изображали популярных датских кинокомиков Пата и Паташона. Вот откуда такая пластичность – подумал я.

Попрощался с Крипсами. Поезд незаметно тронулся. На платформе вслед прощально махали руками Мравинский и его жена.

Такие личности, как Евгений Александрович Мравинский, – явление редкое в любую эпоху. Как правило, жизнь их не бывает благополучной: впрочем, у кого она безоблачна? Поэтому, помимо высот, которых им удается достичь в своем деле, поучительны и те способы выживания, та форма сопротивления иммунитета, что они для себя выбирают.

Вокруг каждого великого человека создаются легенды, будто специально затемняющие его подлинную сущность. Вот и о Мравинском слышишь: мол, сдержанный, замкнутый, холодноватый… Действительно, внешне он так именно и держался – как предписывалось ему его средой, правилами, привитыми с детства.

Но ни мать его, Елизавета Николаевна, из рода Филковых, ни отец, Александр Константинович, тайный советник, юрист по образованию, верно, не предполагали, что все, чему они своего сына учат, что в него вкладывают, окажется в трагическом противоречии со временем, окружением, нравами, понятиями, в которых ему придется существовать.

Все рухнуло, можно сказать, в одночасье: вместо анфилады комнат на Средней Подъяческой, возле канала Грибоедова, – коммуналка, вместо абонемента в Мариинском императорском театре – попытка Елизаветы Николаевны пристроиться там, не важно, кем, пусть даже костюмы гладить. И далее, как в известных сюжетах : распродажа всего, что удалось сберечь, нищета, голод, состояние людей, сознающих, что они помеха для новой власти и что в любой момент…

Но при этом никаких послаблений себе не дозволялось. Те задачи, что были поставлены до крушения всего, оставались, несмотря ни на что, неизменными: мать билась из последних сил, чтобы дать сыну образование. В двадцать восьмом году она ему написала:

“Мне было бы больно ошибиться в звучании твоей личности”.

Возможно, такая требовательность и к себе, и друг к другу поддерживала в них выносливость. А думала мать о высоком предназначении сына еще до его рождения, о чем свидетельствуют ее записи: она почувствовала, что станет матерью, в Венеции, и старалась впитывать окружающую ее красоту так, чтобы это проникло в самое ее нутро. Да, ничего не бывает из ничего.

Евгений Мравинский был выпестован родительской заботой, утонченной образованностью их круга, породы, представителем каковой он оставался на всем протяжении своего жизненного пути , что само по себе говорит о его душевной силе.

Ему исполнилось четырнадцать, когда произошла революция, но как личность он уже был сформирован. Хотя нет, раньше: сызмальства в нем была заложена тяга к бытию всего сущего, давшая ему колоссальный заряд. В дневниках, что он вел всю жизнь, природа, пожалуй, главное действующее лицо . В 1952 году он записывает:

“В сознании человека Природа взглянула не только на себя – а что важнее – внутрь себя. (Самовзгляд природы)”.

А, например, в сентябре 1953-го:

“Вот – еще один цикл кончился: вчера на озере видел в березовых колках – многие деревья совсем оголены и чернеют по-зимнему… Благодарю судьбу – что видел и осязал весь этот цикл: от первых листочков, мушек и пчелок – до начала зимнего сна; от первой неодолимой нежности, к мощи разрешенного изобилия – и до великого успокоения завершенности…”

“А я-то все думаю, что к жизни я не привязан, что не нужно мне ничего… что я умер… Вранье это: так же жаден к жизни, как в юности! За внешними омертвевшими слоями души, послабевшими силами, сердцевина моего существа будто даже и не жила еще – так иссушающе горяча жажда ея… Брать, осязать, видать, обонять, слышать Бытие… “Вещное” Бытие, пусть оно даже является в виде субботних пенсионеров, проносящихся переполненных электричек, вот тех двух собак, готовящихся к драке за будкой станции, или инсультника, присевшего около меня на скамейку…”

Прерывать эти цитаты трудно – настолько велик напор, идущий от текста, от самой натуры Мравинского. Буду по мере возможности возвращаться к этому богатству, пока еще нигде не опубликованному и даже не до конца разобранному. Дай бог здоровья Александре Вавилиной довести это трудное дело до конца.

Столь же рано обнаружились у Мравинского способности к музыке, о возможностях, о сущности которой он тоже размышлял постоянно.

“Можно ли прожить без музыки? – спрашивает он в дневнике. – Как будто она не относится к первейшим потребностям человека. Но лишиться ее равносильно, по выражению Дарвина, “утрате счастья”. Однако я верю во всепобеждающую силу музыки. Достаточно прийти в концертный зал без предубежденности, чтобы оказаться во власти музыки”.

Странно, а точнее, неловко читать в материалах, посвященных Мравинскому, что-де свое призвание он понял не сразу, шел к нему как бы ощупью, увлекшись поначалу естественными науками , потом поступил в группу миманса Кировского, бывшего Мариинского театра, работал концертмейстером в балетных классах, а в консерваторию только со второго раза поступил: от недостаточно еще, что ли, выраженного дарования?

Так возникает версия о средних способностях, средних возможностях, благодаря упорству доведенных до виртуозного мастерства, – версия, близкая посредственностям, греющая их сирую душу. Своего рода клип, доступный вкусам, пониманию масс.

Но отбросим лицемерие: искусство – удел избранных, а музыка – вдвойне. Она требует аристократизма, и духа, и воспитания. Для Мравинского же путь к призванию осложнился не столько даже житейскими, сколько историческими обстоятельствами. В консерваторию его приняли лишь после того, как его родственница, тетка по отцовской линии, Александра Коллонтай, поручилась за его лояльность. Если бы не она, клеймо, родовое проклятие , вполне вероятно, не дало бы нам узнать Мравинского-дирижера. Это ведь был страшный грех – уходить корнями в “ дворянское гнездо ” к Фету-Шеншину, к Северянину-Лотыреву.

Порода таких, как Мравинский, была обречена на уничтожение. Он выжил. И пронес в себе, как в капсуле, в наше время иную эпоху. Девятнадцатый век. А чего ему это стоило – догадайтесь.

“Из прошлой жизни ” сохранился альбомчик (фотографии из него недавно удалось переснять японцам – страстным, фанатическим почитателям Евгения Александровича, для которых он – национальный герой ), где семья, еще в полном составе , запечатлена в излюбленном своем месте отдыха, что нынче называется Усть-Нарвой.

Нездешние лица, забытые позы, атмосфера, канувшая в небытие. И нигде ни в чем ни тени аффектации, ни намека на роскошь, на “имеющиеся возможности”. Летний день, соломенные кресла, счастье, что живешь, дышишь, слышишь пение птиц. Большего не может быть – и не надо. Владимир Набоков, которому подобное было даровано и отнято, – никогда не простил. У Мравинского по-другому вышло: он тоже ничего не забыл, но здесь выстоял.

Квартиру, окнами выходящую к Петровской набережной, к Неве, к домику Петра Великого, он получил после того, как начальство прослышало, что он принимает иностранцев в шестиметровой кухне: возмутительно – эпатаж? Да почему… Он просто не умел притворяться и не считал нужным приукрашивать то, в чем ему выпало существовать. У него выработалась своя теория, свой способ выживания: нельзя ничем обрастать – “экспроприируют”.

А вторично это можно уже не перенести. Тем более что он привязывался к вещам, рукотворным предметам, игрушечкам, сувенирчикам, но большего себе не позволял. Любая другая собственность его тяготила, напоминая, вероятно, о пережитом ожоге. Выход – никогда ничего не иметь.

Его дом – доказательство последовательности позиции. Кроме рояля, накрытого, как верная лошадь, попоной, ничего ценного, что могло бы, скажем, грабителя соблазнить. Почти шок: неужели здесь жил великий музыкант, которому мир рукоплескал?! Не то что мебели – ни редкостных картин, ни “богатой” библиотеки, ни техники, разве что простенький проигрыватель, привезенный женой, Александрой Михайловной Вавилиной: о нем речь впереди.

Такое ощущение, что он всегда был готов встать, уйти без оглядки, не сожалея ни о чем оставленном. Но ведь так не бывает, человеческая природа такому сопротивляется. Человеку свойственно врастать. Но он, Мравинский, и врос – в эту землю, в эту страну, откуда его было не выдернуть. Хотя соблазны, предложения до последнего, можно сказать, дня возникали. Нет, крепко сидел, как ни расшатывали его и с той, и с другой стороны.

…Казалось бы, пора понять: среди настоящих художников не было в нашу эпоху баловней, всем давали по зубам, всем – для острастки что ли? – петлю накидывали, “предупреждали”, угрожали. И все же теплится надежда: вдруг хоть кому-то удалось сохраниться вне соприкосновения с грубой, жесткой рукой, не услышав оскорбительных окриков? Тем более музыка – она же вне политики. И музыкантов такого ранга, как Мравинский, следовало хотя бы из прагматических соображений беречь, как украшение фасада.

Поэтому каждый раз, точно впервые, недоумеваешь, негодуешь, отказываешься понимать, что же это за зло такое, у которого взамен обрубленных голов новые мгновенно прирастают, и что принуждает нацию заниматься самоистреблением, и отчего власть посредственностей так велика, а жертвы – лучшие из лучших…

Вот и в отношении Мравинского, признаться, оставались иллюзии. Ведь гигант, уникум – надо же, пятьдесят лет простоять за пультом одного и того же оркестра, который весь мир называл не иначе, как “оркестром Мравинского!” Да и сам облик Евгения Александровича, магически действующий и на оркестр, и на зал, рост, осанка, безупречная лепка лица, где все лишнее – отжато, вызывали скорее трепет, а уж никак не сочувствие. И награждали его, отличали: так неужели и его, и ему… Да, именно. Дергали на протяжении всей жизни.

Вплоть – страшно выговорить – до угрозы увольнения. И когда – в апогее всемирной славы! В доказательство можно было бы привести фамилии деятелей и деятельниц из местной ленинградской руководящей элиты, но, с другой стороны, зачем воскрешать их из забвения, ими вполне заслуженного? Тем более что сам Евгений Александрович старался жить, работать вне сферы их досягаемости, никак и ни в чем не пересекаясь, до той поры, пока…

– Пока он не понимал, – говорит Александра Михайловна Вавилина-Мравинская, – что это очередное препятствие. Препятствие продирижировать то, что ты хочешь, вести ту программу, которую задумал. Так было и в 1938-м, и в 1948-м… А, например, в 1970 году его вызвали в Смольный, и секретарь по идеологии заявила ему, что филармония в нем больше не нуждается.

Это было за два дня до посадки в поезд, оркестр уезжал с концертами по Европе. Гастроли оказались сорваны. Послали, как принято, телеграмму, что Мравинский тяжело болен, – стандартный прием. Но тогда еще, можно считать, обошлось, Госконцерту не пришлось платить неустойку, нашли замену, и достойную – Светланова. Вот с гастролями в Японии в 1981 году, куда оркестр тоже не пустили, сложнее получилось: убытки понесли все, а японского импресарио почти разорили.

– Слышала, оркестр однажды “наказали” за то, что кое-кто из музыкантов после очередной зарубежной поездки не вернулся. Тогдашний “хозяин” Ленинграда вызвал Мравинского, и, как народная молва доносит, воскликнул грозно: от вас бегут! На что Мравинский ответил: это от вас бегут!

– Это байка. Но правда, что перед каждой поездкой Евгению Александровичу вручался список с фамилиями “невыездных” оркестрантов, и, будто назло, это была либо ведущая группа альтов, либо тромбонов, и так далее… Можете представить, как это выбивало, сокращало жизнь.

Юбилейный же концерт к столетию оркестра, к которому так тщательно готовились, отменили буквально накануне, при вывешенных уже афишах: позвонили перед выходом Евгения Александровича на сцену, на генеральную: мол, так диктуют обстоятельства, а какие именно – не выяснено до сих пор. Помню, он просто влип в кресло: что делать? Решили, пусть не будет юбилея, но концерт состоится. И какой был успех, что называется, на люстрах висели…

– В семидесятом году, вы сказали, он оказался “невыездным”, когда и как запрет сняли?

– Тогда же, в семидесятом, в Германии проводились торжества двухсотлетия со дня рождения Бетховена, и немцы сказали, что без Мравинского они этого не мыслят. Евгений же Александрович заявил, что никуда не поедет, коли его сочли “непроходным”. Но позвонила та же дама, что его “уволила”, и начальство из Смольного, и из Москвы, и Евгений Александрович согласился: и была Шестая Бетховена, и Пятая, и Четвертая…

– Кошки-мышки – увлекательная игра.

– Но в 1971-м, перед поездкой в Западную Европу , все вновь повторилось. Мы были в Комарове, в Доме творчества композиторов, Евгений Александрович сидел с партитурами, когда туда приехал художественный руководитель оркестра и сообщил, что… Словом, Евгения Александровича от гастрольной поездки опять отстранили, но, самое страшное, что при этом я как первая флейта в оркестре обязана была поехать: иначе, как мне объявили, меня бы тоже уволили. А ведь мы практически не расставались. Когда Инна умерла, я старалась никогда не оставлять его одного…

Подступаю к этой теме, испытывая робость, зная, помня категорическое нежелание Мравинского обнародовать что-либо из сокровенного. Но вместе с тем он столь же категоричен был в своей нелюбви к записям, как аудио, так и видео, и, ему потворствуя, сколько случилось потерь, утрат, которые уже ничем и никогда не возместить.

Теперь та же Александра Михайловна на это сетует, вспоминая, например, фестиваль в Германии, посвященный Шостаковичу, от которого из-за запретов, наложенных Мравинским, ни кассет, ни пластинок не сохранилось: да не надо было его слушать, она сказала с досадой, подвесили бы незаметно микрофон… Его личная жизнь, конечно, сфера иная, но, когда речь идет о личности такого масштаба, все должно быть сохранено, все, достойное внимания, что может дать “ключ”.

К тому же успела уже распространиться и внедриться в сознание легенда о его пресловутой холодности, что абсолютная неправда. Нет, по натуре своей этот человек был, напротив, чрезвычайно раним, темпераментен до взрывчатости. И то, что он на репетициях никогда не кричал, карая провинившегося одним лишь взглядом, свидетельствует скорее о его самообладании, чувстве собственного достоинства, что для людей его породы всегда считалось превыше всего.

А изнутри кипело, плавилось, болело. Он был способен к безоглядной любви и к страданию на пределе отпущенных ему природой возможностей, совершенно себя не щадя. И в выборе спутниц его личность раскрывается с полнотой не меньшей, чем в дневниках, не предназначенных для публичных чтений. Так что же, и тут, как он с дневниками собирался поступить, все бесследно уничтожить, сжечь?

Он полюбил на пятьдесят четвертом году жизни, и первое, что я увидела в доме, где последние двадцать пять лет хозяйкой была Александра Михайловна Вавилина, – большой фотографический портрет другой женщины. С нее, с Инны, и начался наш разговор. И по тому, как Александра Михайловна говорила о своей предшественнице, я поняла, что попала в иное измерение, иной мир, куда нет доступа мелочности, мусору, казалось бы, так или иначе налипающим на все и на всех, но, выходит, от которых можно уберечься.

Мравинский Инну обрел поздно и вскоре потерял: болезнь спинного мозга и кроветворных органов. Умирала она мучительно. Это было колесование, по словам Александры Михайловны, давней ее подруги. В оркестр же Мравинского Вавилина поступила, пройдя конкурс – двадцать шесть человек на место, – еще, что называется, не будучи вхожа в его дом. Иначе, она говорит, он при своей щепетильности ни за что ее бы не принял.

Потом она наблюдала его и извне, и изнутри. И сидя в оркестре, и у постели больной умирающей любимой женщины. Была в доме, когда врач, отозвав его на кухню, сказал: сражение проиграно. А на следующий день глядела из-за пульта на него, когда он дирижировал “Смерть Изольды” Вагнера и “Альпийскую” симфонию Рихарда Штрауса.

Не могу не сказать еще об одной легенде, а скорее, сплетне, довольно-таки подлого свойства, связанной с Тринадцатой симфонией Шостаковича: журналистка, специализирующаяся на музыкальной тематике, писала негодующе о предательстве Мравинским Шостаковича, уклонившегося-де от исполнения Тринадцатой из опасений себе навредить. Версию подхватили. Это ведь всегда так сладостно – облить грязью чью-либо репутацию, демонстрируя таким манером свою смелость, прогрессивность.

Но только ни к Шостаковичу, ни к Мравинскому эта недостойная возня не имела никакого отношения. Когда Дмитрий Дмитриевич прислал, как обычно, новую партитуру Евгению Александровичу, Инна уже болела, и диагноз был известен. На Тринадцатую не оставалось сил: изо дня в день, в течение не просто месяцев – лет он пытался отнять Инну у смерти.

Надо ли говорить, что непонятное для журналистки, Шостакович понял. К слову, Пятая симфония Шостаковича – последнее, над чем Мравинский работал, впервые исполнив ее в 1937 году. Сколько раз он ею дирижировал, и вот буквально за несколько дней до смерти партитура Пятой вновь стояла на пюпитре, и он, еще надеясь, что удастся ему ее исполнить, как бы заново в нее вчитывался, уходя еще глубже, в бездонность…

Когда Инна умирала, его рука лежала у ее сердца до последнего биения. И в течение года после Инниной смерти Александра Михайловна, опасавшаяся оставить Мравинского одного, исполняя Иннин наказ, была свидетельницей, как каждую ночь без двадцати два, в час Инниной смерти, он пробуждался, точно по какому-то сигналу, и садился в постели, когда бы ни лег и какую бы дозу снотворного ни принял.

Спустя жизнь, Александра Михайловна похоронила его там, где уже была Инна, на Богословском кладбище, выдержав атаку властей, все решивших, как водится, наперед: и ритуал прощания, и место захоронения, “престижное”, положенное, как они сочли, по ранжиру. Но нет, не получилось. По настоянию Александры Михайловны Мравинского отпевали в Преображенском соборе, все пространство которого и близлежащие улицы были заполнены людьми. Это было всенародное прощание, никем не срежиссированное – всенародное признание, не связанное ни с какими официальными почестями, а возможно, и им супротив.

Уходил Мравинский в полном сознании, сидя в кресле. Александра Михайловна спросила: у тебя что-нибудь болит? Он отрицательно покачал головой. Был очень сосредоточен, взгляд направлен вовнутрь: старался не пропустить, познать переход…

– Вы думаете действительно не конец, а переход? – спрашиваю Александру Михайловну.

– Мы часто говорили об этом с Евгением Александровичем. У него есть запись о беседе с отцом Александром, протоиреем той церкви в Усть-Нарве, которую еще посещал Лесков. Отец Александр жаловался на нездоровье, и Евгений Александрович спросил, не боится ли он смерти. Ответ записал к себе в дневник – совпало, верно, с тем, что он сам чувствовал: “смерти не страшусь, но к жизни привязан…” Вообще, он же, Евгений Александрович, считал, что человек весь совсем не уходит, а остается нерастворимый осадок: дух, душа.

– Он был в этом убежден?

– Он был в этом убежден… Но ведь есть молитва: верую, Господи, помоги моему неверию. Такой человек, как Евгений Александрович, ни к одной философской категории не относился с абсолютом, его всегда сопровождало сомнение и в себе, и в том, что он делает, – оставалось то, что в технике называется “допуск”…

Сомнения его в себе отличались даже какой-то чрезмерностью.

“Он часто говорил, – вспоминает Александра Михайловна, – что жизнь прошла зря, он не туда себя направил и не оставит никакого следа. Считал, что другим дается все куда проще, никто так не волнуется, не переживает. А у него все связано с огромными душевными затратами”.

В 1952 году он записывает:

“Да, очень, очень горько: жизнь на исходе, – и вся пройдена не в “том материале”… Конечно, повторяю в сокровенном осмыслении – это не играет большой роли, и горечь идет, вероятно, от остаточных желаний что-то “воплотить” – “оставить след”… Но все же – горько на душе, и в этой горечи заново всплывают тени Сроков, минувших и грядущих, пусть давно изведанных и – ведомых”…

Дневник сохранил и его видение тех или иных музыкальных произведений , и то состояние, что он испытывал на репетициях, концертах. Кажется, он сам себя нарочно истязает, взваливает почти непереносимый груз. Зачем? Только ли свойство натуры? Но ведь сам процесс творчества, от посторонних глаз скрытый, мучителен, кровав, требует от художника беспощадного к себе отношения.

Говорят, Мравинский и оркестр свой не щадил. Конечно, существовать на пределе возможностей дано немногим, и утомительно, и даже обидно видеть перед глазами пример, недоступный, недосягаемый. И вместе с тем, когда пример такой утрачивается, возникает опустошенность: оркестр, оставшись без Мравинского, это пережил.

“Мне вспоминается, – написано в дневнике, – что я начал с введения строгой дисциплины. Вначале это не всем нравилось. А музыканты – народ с юмором, и надо было обладать выдержкой, чтобы не растеряться и настойчиво утверждать свои принципы в работе. Понадобилось время, чтобы мы полюбили друг друга”.

Как Мравинский работал с партитурами, открывая в них все новые глубинные слои, – особая тема. Сам он писал в тех же дневниках:

“Партитура для меня – это человеческий документ. Звучание партитуры – это новая стадия существования произведения. Сама партитура есть некое незыблемое здание, которое меняется, но стоит в целом прочно”.

То, что отличало и отличает Мравинского от многих других дирижеров, он сам выразил с предельной точностью:

“Я спрашиваю с себя много. Как дирижер иду на репетицию подготовленным. Я понимаю, что я не “хозяин музыкантов”, а посредник между автором и слушателями. В нашем коллективе сложилась практика полной отдачи и подготовленности. Я ничего особенного не требую… Прошу лишь точного проникновения в авторский замысел и мое понимание атмосферы произведения”.

Скромность поставленной задачи никак не соответствовала затратам, вложенным в ее достижение. Тем более, что цель, вот-вот, казалось бы, достигнутая, вновь отдалялась. Но иначе, пожалуй, и не могло получиться такого Бетховена, какого, сами немцы считали, Мравинский им открыл; Брукнера, где идея служения Богу впервые после автора воплотилась с той же кристальной ясностью; не говоря уже о Чайковском, с чьим портретом Мравинский не расставался, возил его с собой повсюду в папочке, и восхищаясь великим композитором, и сострадая ему как человеку близкому. В мире считалось, что по-настоящему понять музыку Чайковского можно только в исполнении оркестра Мравинского.

А сам он постоянно находил в своем исполнении несовершенства, страдая, не доверяя никаким комплиментам, изъявлениям восторга. Но однажды Александра Михайловна привезла из поездки проигрыватель, о котором речь шла в начале, и поставила одну из подаренных пластинок – “Аполлон Мусагет” Стравинского. Мравинский слушал, сидя в кресле, и, когда закончилось, с горечью произнес:

“Боже мой, какой я несчастный! Ведь как играют, как по форме прекрасно, все выверенно, одухотворено… Вот видишь, мне с моими так не сделать…”

“Это ты, – сказала она ему, – это твой оркестр”.

И он заплакал, всхлипывая, как мальчик.

Он плакал, бывало, и от обиды. Такое трудно представить, зная его властность, аскетическое лицо, с выражением горделивой неприступности, в чем-то сродни Гете. Но и Гете, наверное, были необходимы выплески, выходы, из напряженнейшего состояния духа, и его жизнь сдергивала с Олимпа, и хотелось плакать, биться о стену головой. Вот и Мравинский, когда его доводили, был способен на буйство. Однажды, явившись домой после вызова в “высокие инстанции”, подошел к серванту, где стоял подаренный японцами сервиз предметов эдак на двести, – и вмиг сервиза не стало.

“Почему я каждый раз должен продлевать себе прописку?!” – так он формулировал свои отношения с властями. Приезжая после заграничных турне и привозя восторженные рецензии, говорил:

“Ну вот еще прописку себе продлил”.

Впрочем, как местные власти , начальство ни старались, укротить, приручить Мравинского им не было дано. Он оставался им неподвластен. Наказания, что ими для него придумывались, он сбрасывал, как сильный зверь неумелые путы: в заграничное турне не пускали – ехал в свое прибежище в Усть-Нарву и наслаждался жизнью там, бродил, дышал вольно, всей грудью, писал дневники. В том-то и штука, что посредственности мерили его своими мерками, лишали того, что для самих было соблазном, а его богатство было в нем самом, и он умел, знал, как им распорядиться.

Политика его не занимала, хотя насчет реального положения дел он не заблуждался, не поддавался иллюзиям. То, что ему мешало, и то, что привело к трагическим в его судьбе, судьбе его семьи последствиям, воспринимал не как политик, а как философ. Верил ли он в перемены, надеялся ли на них?

По-видимому, он был далек от мысли, что возможен сдвиг, сразу преобразующий все в стране, в обществе. Готовился терпеть и жить, не обольщаясь надеждами, мол, авось, вдруг… Внутренние ресурсы – вот что, вероятно, для него было существеннее. Стоит, пожалуй, об этом задуматься и нам сейчас: если рассчитывать только на самих себя, возможно, и разочарований, и злобы будет меньше.

– А все же что его здесь удерживало? – задаю сакраментальный для наших дней вопрос.

– Сколько раз его при мне уговаривали остаться, – говорит Александра Михайловна, – но он, как зверюшка, стремился домой, скорей домой. Отмечал в календарике дни, остающиеся до возвращения… А как-то мне сказал, что не смог бы работать на Западе: там другой человеческий материал. Ведь наши люди эмоционально очень многогранны, как ни один другой народ.

– А кроме того, – она продолжила, – сложность, драматичность нашего времени, нашей страны таких художников, как Мравинский, не только не обедняли, а, напротив, даровали им возможность постижения трагического, без чего искусство невозможно, и Мравинский это, конечно, сознавал.

Сознание такое живет и в самой Александре Михайловне Вавилиной, флейтистке, уволенной из оркестра, где она проработала двадцать семь лет, спустя год после смерти Мравинского, когда его место там занял Юрий Темирканов. Да, перемены, переориентация в оркестре были, наверное, неизбежны, ведь Темирканов – антипод Мравинского во всем. Оркестр Мравинского с трудом, но “переучивался”, Вавилина, может быть, тут мешала? Но нельзя не сказать, что сообщение о готовящемся увольнении вдова получила в день годовщины смерти мужа, после вечера, посвященного его памяти: тогда ночью раздался телефонный звонок… Память Мравинского не позволяла оказаться сломленной. Но, Боже мой, откуда человеку силы брать?..

Вопрос этот, мне кажется, превыше всех проблем творчества, всех достижений в искусстве, в науке, и прогресс, и благоденствие отступают перед его вечной трагической неразрешимостью. Никто из нас не знает, что ему предстоит, и, пусть не всегда даже осознанно, мы ищем примеры. Они есть. Отчеканены в слове, в музыке, в живописи, в архитектуре. Все это было бы не нужно, если бы не рождало в людях способность жить.

Великий русский дирижер Е.А. Мравинский родился в Петербурге 22 мая (4 июня) 1903 года. Его отец, юрист по образованию, был действительным статским советником, мать - потомственной дворянкой. Родители уделяли много внимания воспитанию и образованию своего единственного сына. Он рано начал изучать языки - французский и немецкий. В 6 лет родители стали обучать мальчика игре на фортепиано, брали его с собой в театр на концерты оперной и симфонической музыки . В 1914 году, в 11-летнем возрасте, Мравинский зачислен сразу во второй класс гимназии, он интересуется зоологией и ботаникой, продолжает домашние уроки игры на фортепиано.

В 1918 году неожиданно умер отец будущего дирижера, А.К. Мравинский (по одной из версий он был расстрелян вскоре после революции), и юноша, в поисках заработка, поступает в Мариинский театр , в группу артистов миманса. Продолжая работать в театре, в 1920 году Мравинский поступает на естественнонаучный факультет Петроградского Университета. Однако из-за невозможности совмещать учебу с работой в театре, он выбирает театр и вскоре уходит из университета. Видимо, тогда и возникло твердое решение посвятить себя музыке. В 1921 году, не оставляя работы в театре, Мравинский поступает штатным пианистом-аккомпаниатором в Ленинградское хореографическое училище. Позднее, осознав необходимость получения музыкального образования , он решает поступать в консерваторию, но в 1923 году первая попытка не удалась - в консерваторию он не был принят из-за дворянского происхождения.

В 1924 году он все же поступил в Ленинградскую консерваторию, где вначале занимался в классе композиции, а с 1927 года - в классе дирижирования, у профессора Н.А. Малько (после его отъезда за границу летом 1929 года - у А.В. Гаука). В поисках дирижерской практики Мравинский сотрудничает с самодеятельным симфоническим оркестром совторгслужащих, проводит с ним несколько концертов. В том же году, после 8 лет работы аккомпаниатором Мравинскому доверили пост заведующего музыкальной частью Ленинградского хореографического училища. В этой должности он проработал до 1931 года. Весной 1931 года Мравинский окончил консерваторию. Летом он назначается дирижером-ассистентом в Ленинградский театр оперы и балета. Однако, основным его занятием становится участие в балетных репетициях в качестве пианиста. Тогда же Мравинский получил важный государственный заказ - работу по перестройке курантов Петропавловской крепости - замене мелодии "Коль славен" начальной фразой "Интернационала", используя старый набор колоколов.

20 сентября 1932 года состоялась премьера балета "Спящая красавица" - первой самостоятельной работы Е.А. Мравинского в Театре оперы и балета (постановка М.Петипа). С тех пор на "Спящую красавицу" стали ходить не только для того, чтобы посмотреть Уланову и Сергеева, но и для того, чтобы послушать Мравинского. В ближайшие годы он продирижировал "Корсаром" (октябрь 1932 года), "Жизелью" Адана (февраль 1933 года), " Лебединым озером " Чайковского (апрель 1933 года), "Щелкунчиком" (апрель 1934 года). В 1932-1937 годах Мравинский проводит около 40 программ с оркестром Ленинградской филармонии. 29 апреля 1934 года оркестр Ленинградской филармонии первым в СССР был удостоен почетного звания Заслуженного коллектива РСФСР.

20 октября 1937 года Евгению Александровичу было поручено открыть новый концертный сезон в Ленинградской филармонии - честь, которой до того удостаивались только главные дирижеры оркестра, а 21 ноября 1937 года в рамках декады советской музыки в честь 20-летия Октябрьской революции состоялась премьера Пятой симфонии Дмитрия Шостаковича в исполнении оркестра под управлением Е.А. Мравинского. В сентябре 1938 года Мравинский победил на 1-м Всесоюзном конкурсе дирижеров в Москве. Эта победа принесла ему первую премию, звание лауреата и право участвовать в Международном конкурсе дирижеров в Брюсселе (он не состоялся из-за начавшейся в 1939 году Второй мировой войны). Но главной наградой явилось не это, а последовавший вскоре приказ Комитета по делам искусств при Совете Народных Комиссаров СССР о назначении Мравинского руководителем оркестра Ленинградской филармонии. Дирижер уходит из Театра оперы и балета, где успешно проработал семь лет (1932-1938).

18 октября 1938 года Мравинский открывал концертный сезон Филармонии уже в качестве главного дирижера оркестра. Начало совместной работы дирижера и оркестра оказалось трудным. "Старожилы" встретили нового руководителя сдержанно и настороженно. Многих ветеранов отпугнули и возраст Мравинского (он был едва ли не самым молодым членом коллектива), и отсутствие опыта руководства оркестром. Когда Мравинский с первых шагов стал вводить строгую дисциплину, в среде оркестрантов начались скрытые противодействия. Но были в оркестре и музыканты, верившие в нового главного дирижера, готовые поддержать его.

С началом Великой Отечественной войны начинается новая страница биографии дирижера. Уже в июне 1941 года многие артисты оркестра вошли в состав фронтовых концертных бригад, многие участвовали в строительстве оборонных объектов, некоторые ушли в ополчение. В августе, согласно решению правительства, оркестр был эвакуирован в тыл. Коллектив оставлял родной город, когда вокруг Ленинграда уже смыкалось кольцо вражеской блокады. 4 сентября музыканты прибыли в Новосибирск, а уже на следующий день выступали в госпиталях и воинских частях. Осенью 1943 года Е.А. Мравинский выезжает в Москву для работы над новой - Восьмой симфонией Шостаковича. Во время репетиций автор, покоренный работой Евгения Александровича, навечно связал свое детище с именем дирижера, посвятив ему Восьмую симфонию. В течение всего времени эвакуации оркестр, руководимый Е.А. Мравинским, дал 538 концертов. Их посетило около 400 тысяч слушателей. Состоялось также 240 концертов по радио. После отъезда ленинградцев в Новосибирске открылись оперный театр, филармония, музыкальное училище, а впоследствии и консерватория.

В сентябре 1944 года оркестр вернулся в Ленинград. Первые концерты в Ленинграде коллектив официально объявил отчетными, желая тем самым продемонстрировать итоги трехлетней работы в Сибири. 11 ноября 1944 года была исполнена Седьмая симфония Шостаковича, а менее чем через месяц - Восьмая. В феврале-марте 1946 года оркестр во главе с Мравинским впервые гастролировал за рубежом - в Финляндии. Во время гастролей Мравинский получил возможность посетить Яна Сибелиуса в его загородном доме, из которого он почти не выезжал с конца 1920-х годов. Встреча с ним произвела неизгладимое впечатление на дирижера. В том же году заслуги Е.А. Мравинского дважды отмечаются правительством: весной ему было присвоено почетное звание Заслуженного деятеля искусств РСФСР, а в конце года присуждена Государственная премия СССР за достижения в области концертно-исполнительской деятельности.

В трудные послевоенные годы Мравинский не заигрывал с властями и прессой, не сидел в президиумах ответственных совещаний, не выступал на собраниях, его фотографии очень редко появлялись в газетах и журналах. Он никогда не играл сочинений "боссов" Союза композиторов. В 1948 году, в самый разгар газетной травли композиторов, когда все их произведения были изъяты из репертуара, Мравинский пытался поддерживать Шостаковича, в 1952-1953 годах он защитил музыкантов-евреев своего оркестра от увольнений. Мравинский, несомненно, защитил и дирижера Курта Зандерлинга, который бежал в СССР из фашистской Германии в 1935 году. А когда после смерти Сталина травля прекратилась, в 1954 году за заслуги в развитии советского музыкального искусства Мравинскому было присвоено почетное звание Народного артиста СССР. В том же году оркестр впервые после войны выехал на гастроли в Москву.

В 1961 году Мравинскому первому из советских дирижеров присуждается Ленинская премия. С 1961 он преподает в Ленинградской консерватории, с 1963 года - профессор. Оркестр много гастролирует по всему миру, за десятилетия работы с Мравинским превратился в коллектив, обладающий исключительно высоким профессионализмом и пользующийся международной известностью. Зарубежная гастрольная деятельность дирижера продолжалась до 1984 года.

4 июня 1973 года, в день своего 70-летия Мравинский был удостоен звания Героя Социалистического труда. В этот день он вместе с оркестром находился на гастролях в Японии, прошедших с исключительным успехом. Дирижер был награждён орденами Ленина (1973), Дружбы народов (1978), Трудового Красного Знамени (1983), а также медалями.

Последний концерт Мравинского состоялся 6 марта 1987 года. В Большом зале Ленинградской филармонии исполнялись "Неоконченная" симфония Шуберта и Четвертая симфония Брамса. Е.А. Мравинский скончался у себя дома в Ленинграде 19 января 1988 года, на 85-м году жизни. Под звуки траурного марша из "Гибели богов" в своем и своего оркестра исполнении (в записи) Мравинский навсегда покидал белоколонный зал филармонии... Похоронили дирижера на Богословском кладбище. На его могиле был установлен памятник с надписью - "Великому музыканту".

Мравинский был одним из крупнейших современных мастеров дирижёрского искусства. Как и многие крупные дирижеры, режиссеры, балетмейстеры, Мравинский - фигура сложная и противоречивая. У него был, что называется, "тяжелый характер". Он был дирижером авторитарного типа, мнителен, может быть, резок, несправедлив и даже жесток. И тем не менее, он безусловно был Художником, по праву причисляемым к наиболее крупным музыкантам ХХ века.

"Концерт Евгения Мравинского был не только необыкновенным концертом. Настоящие любители музыки утверждали, что это было нечто большее, а именно мы стали свидетелями особого, редкого явления, своеобразного художественного действа… Все мы видели дирижеров, которые лишь отбивают ритм, позволяя вести себя самому оркестру. С Евгением Мравинским оркестр Ленинградской филармонии действительно является инструментом в руках виртуоза, почти продолжением его тела, его рук. Нет никакой внешней помпы, но практически нет и напряжения. Без дирижерской палочки, сидя на табурете, порой касаясь левой рукой партитуры, 79-летний маэстро взглядом, еле заметным движением руки или даже запястья руководит оркестром, и музыка льется, совершенная и глубокая. Это результат не одних репетиций, а всей артистической карьеры, лучше сказать, всей жизни", - писала мадридская газета "El Pais" в 1982 году.

В культурной жизни Ленинграда величественная фигура Мравинского играла большую, почти культовую, роль, символизируя преемственность традиций.


Русский дирижер. Родился в Петербурге 22 мая (4 июня) 1903. Учился на естественном факультете Петроградского университета, работал артистом миманса в Мариинском театре, пианистом в Хореографическом училище. В 1924 поступил в Ленинградскую консерваторию, где вначале занимался в классе композиции, а с 1927 – в классе дирижирования, вначале у Н.А.Малько, а после его отъезда за границу – у А.В.Гаука. В 1932 дебютировал в Мариинском театре, продирижировав балетом Спящая красавица Чайковского. В 1932–1938 был дирижером этого театра (преимущественно балетного репертуара); с 1938, победив на конкурсе дирижеров, возглавил Симфонический оркестр Ленинградской филармонии (бывший Придворный) и оставался на этом посту до конца своих дней. За десятилетия работы с Мравинским оркестр превратился в коллектив, обладающий исключительно высоким профессионализмом и пользующийся международной известностью. С 1961 преподавал в Ленинградской консерватории.

Мравинский был дирижером авторитарного и в то же время несколько академического типа, стремившимся к максимально полной проработке интерпретации, вплоть до мельчайших деталей. Его манере были присущи скупой жест, жесткая воля, сдержанность эмоций, прекрасное чувство формы, и в то же время она воплощала духовную сосредоточенность мастера. В достаточно широком в стилистическом отношении, хотя и не слишком большом репертуаре Мравинского некоторое предпочтение отдавалось русской музыке, в том числе современной, а в западноевропейской классике – Бетховену, Брамсу, Вагнеру, Р.Штраусу и Брукнеру. Любимыми авторами Мравинского были Чайковский и Шостакович. К числу высших достижений дирижера можно отнести трактовки Пятой и особенно Шестой симфоний Чайковского, а также многих симфонических полотен Шостаковича: под его управлением впервые прозвучали Пятая, Шестая, Восьмая, Девятая, Десятая симфонии; Восьмую симфонию автор посвятил дирижеру.

В культурной жизни Ленинграда величественная фигура Мравинского играла большую, почти культовую, роль, символизируя преемственность традиций. Умер Мравинский в Петербурге 19 января 1988.

просмотров
просмотров