Мастер сарказма: что говорил Владимир Набоков о других писателях. Размышления о в.в.набокове Принцип временной обратимости

Е. Иванова

Есть все основания назвать два минувших года - 1988-й и 1989-й – временем торжества Набокова, поскольку в этот период он был не просто одним из самых печатаемых авторов, прилежно вывозивших подписку ряда современных изданий, не просто предметом острых критических сшибок, но, что гораздо важнее, стало очевидно, что он является основным ориентиром для молодых и не слишком молодых прозаиков.

Начало осваивать Набокова и литературоведение, но если критики о нем спорят, то литературоведы обнаруживают скорее солидарность. Единомыслие, с которым истолковывается ими Набоков, не часто встречается у нас, и потому на него стоит обратить внимание: в оценке Набокова совпали О. Михайлов и В. Ерофеев, призванные, по негласному литературному уставу, спорить по каждому поводу до хрипоты. В данном же случае и тот и другой выдвигают одинаковый тезис: набоковское творчество лежит вне традиций русской литературы. Разумеется, при этом О. Михайлов считает, что отступничество погубило талант писателя, а В. Ерофеев - что помогло обрести величие. Кроме того, отторгнув Набокова от традиций, В. Ерофеев объявляет его создателем метаромана, и это основоположничество в его глазах полностью компенсирует отсутствие славной родословной. Но важны не столько эти выводы и оценки, важен исходный тезис: Набоков - не русская литература, это писатель нового типа. Вот это-то и кажется наиболее спорным, нуждающимся в историко-литературной коррекции и конкретизации, поскольку неясным становится, почему именно Набокова пытался провозгласить своим наследником Бунин, любовно приветствовал Вл. Ходасевич, а Н. Берберова назвала оправданием русской эмиграции. Надо осмыслить его путь в историко-литературной конкретности, попытаться отыскать «сокрытый двигатель» его творчества, а уж потом укладывать в литературоведческие коробочки.

Но, думается, начинать осмысление надо на фоне судьбы всей литературы эмиграции, существование которой протекало в уникальных условиях диаспоры, когда отрезанными от корней и основ, выброшенными в пространство оказались около 10 миллионов русских людей, вынужденных в изгнании сохранять и заново создавать свою духовную культуру.

Наше вхождение в субъективную правду литературы русской эмиграции, мне кажется, полезно начать с признания реальности: именно в суровых условиях борьбы за выживание литературная молодежь эмиграции, как-то слабо и невыразительно дебютировавшая в четвертом поколении русского модернизма - Георгий Иванов, Владимир Набоков (кстати, не пора ли в этот список включить и М. Алданова?) - обретает как бы второе рождение, переживает неожиданный взлет, то время как их сверстники, начинавшие на равных, но оставшиеся в России, так и продолжали прозябать в полной безвестности. Задумываясь над тайной этой метаморфозы, над тем, почему первые неожиданно стали последними, нам вряд ли следует искать ответ только в свободе слова, будто бы обретенной эмиграции. Во-первых, некоторая свобода возможность печататься в 20-е годы сохранялась и у тех, кто остался в СССР. Во-вторых свобода в эмиграции носила, как и везде, относительный характер, ибо групповая разрозненность была здесь не менее ожесточенной, ведь это эмиграции обязан своим рождением анекдот о том, что там, где собрались трое русских, возникает как минимум две партии. И начинающим поэтам и писателям, ограниченным в выборе русских изданий, изначально приходилось приспосабливаться и ко вкусам редакторов, и к литературным нормам и этикету, вывезенному из России вместе с молью в сундуках, и ко многому другому, что перебороть было им не по силам.

В ряду эмигрантской молодежи Набоков занимает особое место. В его судьбе это второе рождение явилось наиболее неожиданным, поскольку стихи, которые он успел издать в России, ни в коей мере этого рождения не предвещали. Какими бы смягчающими оговорками мы ни пытались обставить приговор З. Гиппиус, упавший на голову Набокова после выхода его первой книги - «он никогда писателем не будет», - мы вынуждены признать, что, не выходя за рамки известных ей стихов, она имела основания для этого суждения: тогда такие стихи могли писать слишком многие. Не менее существенной представляется и ее вторая оценка, высказанная спустя десятилетие: «Набоков - талантливый поэт, которому нечего сказать». Это как бы усложняет загадку, заданную целым поколением эмигрантской молодежи: почему самый последний стал самым первым?

Возможно, один из путей к осмыслению судьбы эмигрантской молодежи предлагает более чем странное напутствие, которое в 1916 году дал другому поэту Вл. Ходасевич: «Георгий Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только, если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастия. Собственно, только этого и надо ему пожелать». Высказанное на самом пороге «большого и настоящего горя», это напутствие обрело пророческий характер.

Привычка держать себя в узде у Набокова настолько сильна, что порою кажется, он изнемогает под ее бременем. В его мире слишком много табу, слишком он выстроен и организован, что сообщает ему некую даже неестественность. Все, что нам удается узнать во взглядах, привычках, пристрастиях и чувствах, всегда выуживается с трудом из каких-то додаточных предложений, собирается по крохам - все самое заветное заткано плотностью недомолвок.

О чем никогда не писал Набоков? Об унизительной бедности, в которую свалился из роскошного особняка, поныне не потерявшего своего великолепия, о том, что в этой же нищете он вынужден был созерцать собственную мать, едва ли не единственную наследницу миллионных состояний. Набоков, описавший всех предков со стороны отца до седьмого колена, но полусловом не упомянул эту самую купеческую рукавишниковскую родню, деньги которой обеспечивали его золотое детство, всю ту роскошь, в которой он был взращен; и хотя материал можно было найти, купцы были не из последних, писатель как-то не спешил тревожить тени этих своих предков. Почему-то он делал вид, что не может вспомнить имя брата, ни словом не обмолвился о своей сестре Елизавете, которую содержал в эмиграции. Таких примеров можно привести очень много. Набоков всегда куда больше скрывает, чем рассказывает. Честь изобретения этой игры принадлежала не ему, еще Андрей Белый писал: «Так - всякий роман: игра в прятки с читателем он». Но Набокову принадлежит честь усовершенствования этой игры, в которой он достиг такой виртуозности, что в конце жизни стал писателем-невидимкой. Помогли ему изощряться, думается, во многом подсказки самой природы, и не зря он уделил столько внимания и потратил столько сил, изучая загадки мимикрии в энтомологии: эти уроки имели практический литературный смысл, помогая отыскивать способы защиты от любопытных, но ленивых читателей. Набоков требует внимания: смысл часто оказывается не там, куда автор увлекает доверчивого простофилю. Вот вроде бы из отдельных штрихов складывается облик дяди писателя, сделавшего его своим наследником, вроде бы про него рассказано все важное; но далеко не сразу открывается разгадка той ярости, в которую приходит отец Набокова, видя своего сына на коленях у дядюшки, мирно «ласкающего милого ребенка»: очевидно, у дяди были гомосексуальные наклонности, и в этом причина некоторых странностей его судьбы, вроде завещанного безвестному итальянцу имения. Пример из другой области: в романе «Другие берега» есть таблица цветовых ощущений Набокова от букв алфавита. Затем по поводу вымышленного имени героини воспоминаний Тамары вскользь говорится, что это имя окрашено в цветочные тона ее настоящего имени. Это как бы шарада в романе, разгадав которую можно найти и настоящее имя первой любви писателя - вероятно, Варвара? Или роман «Защита Лужина», развивающий два плана повествования, на первом из которых рассказ о жизни гениального шахматиста, создателя защиты Лужина, построенный как антитеза тем романам о гениальных и примерных детях, которые пишет отец героя. Но за этим рассказом развивается как бы шахматная партия, построенная как защита героя, Лужина, от наступления черных фигур, остановить которое пытаются сначала король-отец, а затем королева-жена. Оба эти плана намечает заглавие, Набоков прекрасно чувствовал двойственность русского родительного падежа.

Одно как бы запрещено самими правилами игры: принимать романы Набокова с полным простодушием, как приучила нас русская литература - при игре в прятки отношения между партнерами должны быть иными.

Пожалуй, была лишь одна тема, касаясь которой писатель позволял себе открыть нечто из подлинного строя своих чувств: семья. На фоне разверзнувшейся пустоты, какой была на первых порах жизнь в эмиграции, семья стала своеобразной «малой родиной», в пределах которой воскресало нечто из утраченной жизни. В семью Набоков поверил сразу и навсегда, отсюда проистекает та страстная ее поэтизация, почти исступленное описание отцовских восторгов, гимны и оды жене, довольно неожиданные у писателя с холодноватым и сдержанным темпераментом, каким обычно видится Набоков.

Пообвыкнув таким образом в художественном мире Набокова, нащупав в нем некоторые ориентиры, необходимо перейти к объяснению ключевого события его биографии, имевшего едва ли не символический смысл, - знаменитой сцены с Буниным, ставшей главным аргументом для доказательства «нерусскости» Набокова-писателя. Прославленный лауреат Нобелевской премии, патриарх и классик «русской литературы в изгнании» решился по собственной инициативе осуществить некий ритуальный и повторявшийся в русской литературе жест: передать эстафету тому, кого считал наиболее талантливым (кстати, и наиболее похожим на себя, о чем не место здесь распространяться) среди пишущей эмигрантской молодежи. Едва ли не впервые в жизни сдержанный и суховатый Бунин подвигнул себя на жест вполне театральный: «старик Державин нас заметил и в гроб сходя благословил». Так вот Набоков круто изменил традиционное течение сюжета, и Бунин был немало озадачен более чем холодным приемом, на который натолкнулся этот, по его расчетам, царский подарок. Тот, которого он мыслил в роли наследника, не только не поблагодарил за наследство, не только не бежал от смущения под сень царскосельских лип, но выслушал излияния со сдержанной улыбкой, даже не глянув в сторону заветов, которые ему предлагалось приумножать. Набоков не без гордости отметил в этой связи, что Бунин «был раздражен моим отказом распахнут душу».

Но поведение Набокова ничего не имело общего с тем ставрогинством, которое ему приписывают поклонники Бунина. Набоков очень любил открывать повторяющиеся темы в судьбе, так же как любил наделять этими повторами своих героев. И любил он их не напрасно: в его судьбе повторы приобретали последовательно символический смысл. Дело в том, что на пороге своего шестнадцатилетия он уже был однажды объявлен наследник миллионного состояния дяди, о чем, вероятно, ему не однажды приходилось вспоминать, проживая последние пфенниги в нищенских меблирашках Берлина. Не мог он не задуматься о разнице, которая существовала между ним, которому дядя завещал все, и тем безвестным итальянцем, которому дядя завещал только одно свое итальянское имение. С наследством у Набокова были особые счеты: по опыту он знал, что тот, кто тебе его передает, не всегда трезво оценивает возможности такой передачи. Он был едва ли не из первых в эмиграции, кто понял, что за ними никто не идет, они вполне последние, это эволюционный тупик. И если Бунину было поздно отрываться от этой цепи, то Набоков лелеял мечту освободиться из родовых пут и идей, вести вполне обособленное существование, отвечая только за себя:

Что никто нам не поможет
И не надо помогать, -

эту истину он мог констатировать вслед за Георгием Ивановым. Родина, заветы отцов, традиции - все это исчезало, уходило в песок, и эти слова только по инерции повторялись теми, кто уже не мог обойтись без них. От Родины они были отторгнуты навсегда, заветы отцов уже сыграли с ними жестокую шутку, и традиции никакой быть не могло, они последние в цепи.

Хорошо, что никого,
Хорошо, что ничего,
Так черно и так мертво,
Что чернее быть не может
И мертвее не бывать...

Понимая эту психологическую подоплеку, нельзя не признать, что нигилизм, за который так любят распекать Набокова, был совсем не беспочвенным и безосновным, и точно так же, как и нигилизм Г. Иванова, обнаруживает мало сходства с нигилизмом Ставрогина, свободно выбирающего между добром и злом. Набоков и Г. Иванов выбирали между иллюзией и реальностью и, отдавая предпочтение последней, имели мужество признать, что кругом никого и ничего и им, как в первый день творения, надо или созидать свой мир заново (путь Набокова), или зависнуть в черной дыре (выбор Г. Иванова). Так что с наследством и «ставрогинством» Набокова дело обстояло куда сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Этого наследства было слишком даже много в нем самом, и отделаться от него было куда труднее, чем сразить холод стареющего Бунина.

«Писатель - растение многолетнее», - эту блоковскую мысль мы должны приложить к тем, кого революционный циклон вольно или невольно, но унес за пределы России. Для них, хоть и в разной степени, это означало подрыв корней, которые надо было укрепить на новом месте. И тут многие из них - а Набоков едва ли не первый - обнаружили, насколько разветвленной и прочной была та корневой системы, которая навсегда оказалась отрезанной. Набоков, увезенный с России сравнительно молодым, наблюдал это в изрядной долей изумления.

С родиной связывали его прежде всего советы отцов, а отец Набокова всей своей сутью намечал вполне определенный путь, по отношению к которому сыну было необходимо самоопределяться. Не нужно быть фрейдистом, которых буквально изничтожал беспощадными насмешками писатель, чтобы нащупать в его судьбе комплекс сыновьих чувств, раннее содержание которого не во всем совпадает с внешними проявлениями.

На поверхности отношения отца и сына глядят почти идиллически: куда девается холодноватая усмешка, стоит заговорить об отце! Останься Набоков в России, он до конца своих дней оставался бы сыном, даже в том, к чему были достаточно невыразительные предпосылки. Отец до такой степени во всем шел ребенку навстречу, что эта любовь растворяла, топила, гасила личность сына и его увлечения - шахматы, бабочки, теннис не только разделялись, но исходили от отца, новый сборник стихов (Набоков В. «Унион», 1916) был издан в той же типографии и на той же роскошной бумаге, что книга отца (Набоков В. Д. Из воюющей Англии. Путевые очерки. Пг., «Унион»), и наверняка оплачивался по общему счету. О том, как кто-то пытался из подобострастия к отцу отметить выход стихов сына восторженной рецензией, Набоков написал сам, и эта рецензия была отцом перехвачена, это не мешало сборнику выглядеть в глазах публики прихотью барчука, рядом с книгами молодых начинающих поэтов, выпускаемых в свет на последние деньги.

Именно эмиграция помогла Набокову-с встать вровень с отцом в семейном тандеме. Главное изменение заключалось в том, что отец стал просто поддерживать.

Можно привести другие примеры, подтверждающие, что Набоков-писатель был не только сыном своего отца, сколько «потрясателем основ». Некоторые беглые замечания, оброненные как бы вскользь, попадают прямо в отца, хотя в него и не направлены. Чего стоит хотя бы одна ироническая обмолвка о людях, «примыкающих к каким-либо организациям, дабы в них энергично раствориться», или ганнибалова клятва не посещать никаких собраний. Вряд ли можно найти более яркий пример энергичного растворения, чем то, которое совершал его отец в недрах кадетской партии!

Эти же самые начала любви-ненависти, но как бы поменявшиеся местами, поскольку на поверхности будет как раз ненависть, а на глубине - любовь, мы находим и в отношениях Набокова к тому, что на метафорическом языке русской поэзии называется Родина-мать. Но в этой связи нужно сделать оговорки, имеющие принципиальное значение для изучения литературы эмиграции в целом.

Коль скоро речь заходит о ней, мы как бы умышленно не хотим распознавать родовые для русской литературы черты, которые всегда определяли ее своеобразие. Методология, которой мы так дорожим, словно бы улетучивается, и начинается скучное заполнение анкеты: что и как писатель говорил о нашей стране. На основании результатов этого опроса мы пытаемся сделать вывод о степени его патриотизма или об отсутствии оного. Но пора признать совершенно очевидный факт: понятие «СССР» для самих этих писателей не имело ничего общего с тем, что они понимали под словом «Родина», которую они потеряли именно потому, что на ее месте возник СССР.

«Люблю отчизну я, но странною любовью...» - смысл этого лермонтовского признания мы истолковываем с легкостью, охотно извиняя поэту некоторые поношения и в адрес «славы, купленной кровью», и заветных преданий «темной старины». Но вот стоит писателю-эмигранту высказаться с неодобрением о стране, помешавшей ему жить там, где он родился, отнявшей у него кров, разрушившей семейный очаг, как тут уже никаких скидок, никакого права на «странную любовь».

Вот ведь даже самый пристрастный суд не может не заметить, что лучшие стихи о России, достойные стать в один ряд со стихами крупнейших поэтов XIX века, были написаны именно эмигрантами Г. Ивановым и В. Набоковым. Может быть, любовь Набокова потому оказалась самой неистовой, что он более всех пытался ее скрыть, и там, где она все-таки вырывалась, оказывалась подобной гейзеру. Внимательный читатель Набокова поймет, что мысль о России в его раннем творчестве, до отъезда за океан, носит почти маниакальный характер, тем более мучительный, что эту манию Набоков таит. И если мы возьмем на себя труд сравнить «странную любовь» Лермонтова с тем тягостным и безнадежным чувством, которое, как тайный горб, носил Набоков, мы просто обязаны будем признать преимущества положения, в котором находился наш признанный классик: как любовь, так и ненависть к Родине сочетались в судьбе Лермонтова с главным - с возможностью в ней жить. В судьбе же Набокова страсть эта стала обнаруживать свои первые симптомы и развиваться именно тогда, когда он был отделен от Родины глухой стеной, она была изначально бесперспективна, потому что жить в той стране, которая возникла на месте России после Октябрьской революции, было для него столь же невозможно, как переселиться на Луну. Среди эмигрантов Набоков осознал это один из первых и потому предпочел с самого начала оставаться горбуном тайным, маскировать причину своих мук, чтобы спасти себя бесполезного единения в отчаянии, или, что для него было едва ли не страшное, сочувствия. Но вряд ли кому-нибудь удалось ярче выразить суть того кошмара, которым стала для него в эмиграции ностальгия:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.
Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, - мой язык.
Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,
дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!
Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,-
поздно, поздно! - никто не ответит,
и душа никому не простит.

Может быть, это не самые гениальные стихи, но наверняка это самые отчаянные слова, обращенные к Родине, преследующей своей сына подобно слепой эринии.

Мучительность наказания, выпавшего на долю ничем лично не успевшего перед Родиной провиниться юноши, увезенного не по собственной воле, была тем более неожиданной, что в традициях людей его круга прочно укоренилась привычка мыслить эту Родину не иначе как именно в образе некой «свиньи-матушки», относиться к ней как к незадачливой попивающей нянечке. И неожиданно вспыхнувшая в барчуке страсть к этой безвозвратно утраченной свинье-матушке потребовала для своего истребления половину писательской жизни.

Да, нянечка приготовила взлелеянным ею деткам совсем недобрый сюрприз, точное имя которому нашел Блок: возмездие. В этом слове заключена та же мысль о палке о двух концах, которую Тютчев почувствовал в судьбе декабристов: «Вас развратило Самовластье, //И меч его вас поразил...» Иначе как возмездием за грехи отцов нельзя назвать испытания, которые вынесло на своих плечах поколение, сорванное с привычных рельсов. Но особая парадоксальность судьбы Набокова заключается еще и в том, что расплатиться едва ли не горше всех пришлось барчуку, вокруг которого с детства был воздвигнут искусственный эдем в английском вкусе, умышленно заслоненный от всего русского, начиная с лондонского дегтярного мыла и кончая речью: и он, и брат прежде научились писать по-английски, только затем уже по-русски.

Конечно, по-своему любил Родину и отец Набокова, но это была очень распространенная в его кругу любовь к недо-Европе, заставлявшая волевого и деятельного отца изо всех сил тщиться превратить Россию в эту Европу.

В том-то и заключается главный парадокс судьбы Набокова-сына: ему, воспитанному в семье англомана, пришлось страдать от самой вульгарной и распространенной в эмигрантской среде ностальгии.

Стержень творчества Набокова до отъезда за океан составляет изживание ностальгии, пути которому писатель подведет в книге «Другие берега». Исход мукам географического патриотизма Набоков нашел в романах, где им щедро наделены герои - и жена Лужина, и многие, едва ли не все русские персонажи.

Мысль о России не оставляла его нигде: «все у номере провинциальной немецкой гостиницы, - и даже вид в окне, - было как-то смутно и уродливо схоже с чем-то уже виденным в России давным-давно...» Это уже из романа с выразительным названием «Отчаяние», и подобие высказывания помогают оценить поистине титанические усилия по самообузданию, по выдавливанию из себя этого чувства. Его обособленность в эмиграции едва ли носила случайный характер - он не мог не сознавать, что сообщающихся сосудов способен оказать ему плохую услугу. Логика развития этой нервозной темы дает все основания видеть в казни, совершаемой с кукольными китайскими церемониями на страницах романа «Приращение на казнь», некую аллегорию, ключ к которой есть в романе «Другие берега». Подсказкой для разгадки может послужить пассаж в «призрачных» иностранцах, «в чьих городах нам, изгнанникам, доводилось физически существовать». В описании малогостеприимных хозяев, давших приют русской эмиграции, есть очевидный ключ: «Туземцы эти были, как прозрачные, плоские фигуры из целлофана, и хотя мы пользовались их постройками, огородами, виноградниками, местами увеселения и т. д., между ними и нами не было и подобия тех человеческих отношений, которые у большинства эмигрантов были между собой». Аллегорическая казнь в себе непрозрачного человека не случайно совершается Набоковым накануне отплытия за океан: он явно решил не тешить больше гордыню и слиться с туземцами. Это был последний акт истребления ностальгии, обставленный подобающими церемониями.

Ко времени написания этой книги (1946) писатель успел совершить вторую эмиграцию, удалившись не только от России, но и от Европы за океан. В этой книге он впервые не побоялся выставить ранее таимый горб напоказ и рассказать, хотя бы и в прошедшем времени, о пережитых им муках. «Под бременем этой любви, - вспоминал Набоков в романе «Другие берега», - я сидел часами у камина, и слезы навертывались на глаза от напора чувств.... и мучила мысль о том, сколько я пропустил в России». Набоков редко позволял себе такие излияния, даже и в прошедшем времени, - гордыня, один из семи смертных грехов, не просто властвовала над ним, а как бы составляла стержень личности. Признание не случайно вылетело из уст писателя тогда, когда сам он втайне сознавал, что справился с этим чувством, научился обходиться его эрзацами, о чем позволяют судить другие его высказывания: «...дайте мне на любом материке лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда вся душа перевертывается. Каково было бы в самом деле увидать опять Выру и Рождествено, мне трудно представить себе, несмотря на большой опыт. Часто думаю: вот, съезжу туда с подложным паспортом, под фамилией Никербокер. Это можно бы сделать. Но вряд ли когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно, слишком расточительно я об этом мечтал. Я промотал мечту».

Только понимая, что главной задачей доамериканского Набокова было истребление всего, что связывало его с Россией, можно понять, почему он в первый период творчества, озабоченный консервированием своего русского языка, в американский период столь же решительно от него отказывается, став писателем принципиально двуязычным. Вероятно, к смене «орудия труда» подталкивало прежде всего сознание, что чем большего он достигал в консервации своего русского, тем больше этот язык мертвел и утрачивал свежесть и аромат, как утрачивают его любые, самые идеальные консервы. А может быть, причину следует искать в том, что за океаном Набоков ощутил, что язык является последним соединительным стержнем не только между ним и Родиной, но и между ним и русской эмиграцией.

Эта дальновидность помогла ему и первому задуматься над тем, что эмигрантский русский безмерно сужает его читательскую аудиторию, о расширении которой за счет советского читателя не мог тогда и помышлять, поскольку, как и вся эмиграция, считал, что коренным населением России стали какие-то неведомые люди с песьими головами.

Все, что мы до сих пор пытались выделить в писательской судьбе Набокова, достаточно выразительно свидетельствует о том, что его писательский дар взрастал и мужал в условиях, ничем не похожих на те, в которых традиционно взрастали русские писатели. Себя он изначально обрек на решение качественно иных задач: вырваться из традиции, из той цепи, последним замыкающим звеном которой он себя почувствовал. И наряду с тоской по родине, с языком он истреблял в своем писательском облике все родовые черты. Для того чтобы подчинить свой дар созданию того «сложного и бесполезного», что он поставил перед собой как идеал искусства, надо было прежде всего отделиться от всего, чему учила его русская литература, поскольку даже самый завзятый из модернистов в ней неизбежно оказывался нагруженным какими бы то ни.было, пусть даже отрицательными, но идейными ценностями. Но в новом устремлении Набокова, в этом избранном для себя новом пути был не столько горделивый вызов и противопоставление, сколько попытка незаметно скрыться и улизнуть от непосильного в его условиях бремени.

Рубежом, за которым Набокову удается оторваться от оков традиции, стал роман «Лолита», кстати, первый в его творчестве роман, где нет русских ассоциаций. Именно здесь писатель вступает на путь создания «сложного и бесполезного» искусства, не отражающего реальность, а самостоятельно ее создающего, не нагруженного сверхценными идеями. Но даже и здесь, отрывая себя от традиции, Набоков не столько уходит от нее вовсе, сколько подвергает качественному переосмыслению. Историко-литературные работы Набокова о русских писателях рассказывают нам о том, как совершалось перекраивание и перелицовка наследства, доставшегося ему от русских классиков. Эти исследования вводят не столько в русскую литературу, сколько в творческую лабораторию Набокова, где он пропускает классику через реторты, развинчивает и разбирает до такого состояния, что становится возможным пускать отдельные детали по ино­му назначению, для подпитки собственной «чарующей виртуозности».

Но истинная гениальность Набокова как создателя «Лолиты» проявилась все-таки не в том, что он нашел эти источники постоянного стимулирования писательского мастерства, но в том, что он первый догадался соединить отточенное мастерство с рафинированной, но все же «клубничкой». У Набокова не было иллюзий относительно того, кто первый способен на такой сюжет клюнуть. Вспомним, где и как впервые проигрывается сюжет «Лолиты»: его излагает на страницах «Дара» «бравурный российский пошляк» отчим Зины Мерц Борис Иванович Щеголев (не пародия ли это на нашего известного историка?). «Эх, кабы у меня было времечко, - говорит он писателю Годунову-Чердынцеву, - я бы такой роман накатал... Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, - но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, - знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, - знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти. Бледненькая, легонькая, под глазами синева, - и конечно, на старого хрыча не смотрит. Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. И вот, зажили втроем. Тут можно без конца описывать - соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду. И в общем, просчет. Время бежит - летит, он стареет, она расцветает, - и ни черта. Пройдет, бывало, рядом, обожжет презрительным взглядом. А? Чувствуете трагедию Достоевского? Эта история, видите ли, произошла с одним моим большим приятелем в некотором царстве, в некотором самоварстве, во время царя Гороха. Каково?». Примечательно, что этот сюжет Набоков использует в «Лолите» до мельчайших подробностей. Лишь в одном отойдет от него: если для Щеголева важно именно то, что он «из настоящей жизни», то Набоков очистит сюжет в первую очередь от всего, что может внести именно настоящей жизни - действу «Лолиты» протекает как бы на фоне сменяющихся декораций, да и сама героиня на страницах романа подобна марионетке, которая служит точкой приложения чувств героя.

«Лолита» сыграла в истории масскульта важную роль недосягаемого образца, редко кто из рядовых тружеников на ниве этого искусства имел литературную родословную, какая была за плечами Набокова. Рафинированная сфабрикованность этого романа до сих пор остается непревзойденной, она может служить прекрасным образом американской массовой индустрии, которой принадлежит гегемония на мировом рынке. В этой индустрии все рассчитано на то, что ее изделия всем впору, касается ли это джинсов или рок-музыки. В «Лолите» есть как бы настоящее золотое сечение массовой культуры: профессиональное совершенство, умение лавировать между порнографией и почти целомудрием, умение насадить «живца» так, что его проглотит и почтенный отец семейства, и человек с расстроенным сексуальным воображением, и сноб, и всем им при этом будет не стыдно признаться, какую книгу она держат в руках.

Спорным остается вопрос, считать ли «Лолиту» первым законченным образцом «сложного и бесполезного», или это хотя и сложное, но полезное, даже в чем-то прагматическое искусство. Бесспорно, что в судьбе Набокова книга играет роль сияющей вершины, отсветы которой падают на все остальные произведения. Это тот фокус, пройдя через который традиции русской литературы нераспознаваемы, настолько они препарированы. В эту толпу Набоков продолжал ронять и дальше свои «сложные и бесполезные» шедевры, убежденный, что теперь читатель у него на крючке из уважения к мастеру проглотит все, что ему предложат. Сам же имидж Набокова-писателя, осуществившего мечту Ставрогина и переселившегося в кантон Ури, будет неизменно демонстрировать полное презрение ко всему, чему поклоняется толпа.

Как бы ни оценивать этот новый путь, выданный Набоковым, нельзя не видеть, что за им стоит правота писательского самоопределения в условиях насильственного отрыва от почвы. Вряд ли стоит сожалеть и об убитом им в себе русском писателе, едва ли эти возможности не исчерпал он полностью, а вот в модернизме он стал своего рода гением и основоположником, но таким основоположником, за которым кто бы ни пошел, скорее теряет себя, чем находит. Право на авангард в его судьбе освящено и его беспочвенностью в новом мире, и его двуязыкостью. Набоков этого потребителя обыграл, потому что был умнее и смышленее. Эта победа и стала рождением американского Набокова, о котором написано уже столько книг и которого не одно поколение комментаторов будет разгадывать и объяснять, как новый талмуд XX века.

Заканчивая статью о нем, нельзя не упомянуть и о том, как сумел этот американский Набоков отомстить высокомерно третировавшей его советской литературе, которая присвоила себе и Родину и традицию в полную собственность. Набокову удалось увести за собой многих из тех, на кого стареющая литература социалистического реализма рассчитывала как на наследников и продолжателей. Набоков, Набоков и еще раз Набоков является для многих молодых писателей сегодня путеводным маяком. Почему - Бог весть, но нельзя не вспомнить в этой связи, что «юность - это возмездие».

Ключевые слова: Владимир Набоков,критика на творчество Владимира Набокова,критика на произведения Владимира Набокова,анализ произведений Владимира Набокова,скачать критику,скачать анализ,скачать бесплатно,русская литература 20 в.,русские писатели-эмигранты

Еще в 90-е годы я пытался полюбить творчество "возвращенного" нашему читателю Владимира Набокова. Так и не смог. И на протяжении этих лет размышлял: почему? почему не трогают мою душу "Дар", "Лолита", "Ада" и прочие творения якобы гения русской словесности?
И вот в №5 "Литературной газеты" замечательный критик и культуролог Валерий Рокотов, видимо, помог найти ключ к разгадке собственных впечатлений. Не могу сказать, что все его доводы стали для меня откровением. Часть высказанных в тексте выводов была для меня понятна и прежде. Но автор материала указал на некоторые завязки творчества Набокова, к которым я так и не подошел. По ряду причин.
В общем, очень достойный текст в "ЛГ".

Ледяной трон

ЛИТЕРАТУРА В ЯЩИКЕ

Сказать много и не сказать ничего - странная особенность фильмов, создаваемых о Набокове. Уже сложилась традиция рассказа о классике - ощупывание пыльных реликвий из музейного сундука, прогулка шелестящей аллеей и хроника, где яростная подлая сила готовится к грабежу и насилию… Вот и фильм «Владимир Набоков. Русские корни» («Культура») идеально вписался в формат. Авторы всех этих фильмов словно договорились. Они не желают произнести то, что уже очевидно. Сделаем это за них.

Набоков сходит со своего трона. Коронованный либеральными обожателями, поставленный высоко над советской литературой, он тихо отплывает от нашего берега вместе со своим особенным синтаксисом. Он снова становится эмигрантом, и его творчество снова выглядит чем-то бесконечно чужим.
Трагедия открывает глаза. Она возвращает имена тех, с кем мы связаны единством судьбы, и заставляет трезво взглянуть на тех, кто прыгал клопами по иностранным диванам. Ты вдруг видишь, что изысканная литература насквозь лицемерна и таит в себе зло и что чистое искусство, усыпляя души, намного превосходит напалм. Возможно, для этого трагедия и была послана - чтобы никогда больше так по-детски не попадаться, вознося стилистические красоты над смыслами.
Период царства Набокова оставил крайне неприятный осадок, какой всегда оставляет обман.
Тебе был вполне симпатичен рассказчик, тонкий, влюблённый в Пушкина и Гоголя эмигрант с аристократическими корнями. Ты полюбил его слог. Ты видел в нём истинного интеллигента, лишённого суеты, наделённого трудолюбием и имеющего абсолютное представление об этических рамках. Казалось, такой человек никогда не уронит себя - не опустится до жалких приёмов. Надышавшись воздухом чистой литературы, он произнесёт нечто важное. Ведь критика режимов и революций предполагает философскую высоту.
Когда сын Набокова опустошил все коробки со своим законным наследством, выяснилось, что великий писатель, исписав бездну бумаги, умудрился не сказать ничего. Мир, созданный в его книгах, оказался исключительно миром блёсток и карикатур. Набоков минус стиль равнялся нулю. Он оказался голым королём, который ещё и охотно влез в грязь, заявив, что чистое искусство имеет на это право. Оказалось, что его чувство свободы основано на банальнейшей, постыдной идее, роднящей его с де Садом. В его закатном творчестве проявилось очевидное презрение к человеку, которому он высокомерно бросал свои сочинения. И это многое объяснило в его былом творчестве, казалось, шагающем от победы к победе.
Сегодня, скользя взглядом по корешкам набоковских книг, ясно осознаёшь: в этом нет ни единой подлинной ноты. Здесь всё - имитация, здесь всюду - расчёт и угадывание.
Его ранний, исполненный стилистической свежести роман «Король, дама, валет» - вещь показательная. Там кроткий провинциал садится в поезд и катит в Берлин. Музыка слов бесподобна. Не думаю, что кому-либо по силам тягаться с Набоковым в надежде затмить его языковое звучание. Однако книга восхищает ровно до того момента, когда писатель начинает интриговать. С этой страницы ты погружаешься в кропотливое описание заговора и несостоявшегося убийства, постепенно с ужасом осознавая цель автора, завлекающего солидного покупателя романом, изящным и интригующим.
Но ключом к Набокову служит, конечно, «Дар». В этой книге он отражается ясно. Здесь предъявляется символ ненависти, оттачивается метод и предвосхищается путь.
«Дар» отличает прежде всего карикатура на Чернышевского. Глава о нём - остров в море цветастой и пустой писанины. Набоков усердно пытается вызвать отвращение к Чернышевскому. Он лезет в его частную жизнь, как вор в распахнутое окно. Он ищет, чем бы тут поживиться. (Эта страсть перемывать косточки и жевать сплетни - отличительная черта русского зарубежья.) Он смакует забытый дневник, находя в нём массу пикантного, и перечисляет все гадости, о классике сказанные. Мы узнаём массу безумно важного: как Чернышевский сидел в сортире, чем он страдал и как нелепо питался. Точно подсчитаны измены жены. Всё пронумеровано и слито в книгу. Ничего не упущено.
Эпатажная глава так гадка, что сострадание к герою в финале звучит бесконечно фальшиво. Опережая критику, Набоков сочиняет ряд бледных рецензий, в которых ругают автора, но при этом отмечают его остроумие и талант.
Набоков не только самоутверждается в этой мазне. Он хочет раздавить русского разночинца, виновника своих бед. Он издевается над нелепой гражданской нотой и надеждами на то, что чернь способна взлететь. Чернь способна лишь грабить. Восставший народ не торопится окрыляться и созидать рай. Он спешит к семейному сейфу под предводительством лакея-предателя. В этом набоковское понимание революции.
Объективность мало тревожит автора «Дара». Его не волнует то, что Чернышевский демонстративно отказался от литературности, от эффектных приёмов. Этим признанием просто открывается «Что делать?». Его не волнует то, что это фигура трагическая и в утопии Чернышевского криком кричит человечность. Его не волнует то, что столь куцее понимание революции опровергают крестьянские отроки, прущие в размотанных портянках на белые пулемёты, и женщины-агитаторы, расстрелянные в Одессе вежливыми французами.
Набоков трагедию Чернышевского пытается снять, утопии высмеять, а до понимания революции ему вообще дела нет никакого. Ему нужно долбануть, «трахнуть хорошенько» - так чтобы имя его прозвучало, да ещё всей гадине разночинской аукнулось.
Чернышевский для Набокова - это суровый жрец опасной мечты, звонарь, вызванивающий революцию. Он назначен виновным за то, что произошло: за то, что нет больше дома в солнечной Выре, нет прозрачного леса и душки-помещика, живущего по соседству. Почему-то именно Чернышевский, а не Мор, Кампанелла, Руссо, Сен-Симон или Фурье, во всём этом повинен. Именно Чернышевский с его скромной утопией должен отдуваться за всех.
Философ вообще много чем провинился. Он ведь ещё и отъявленный враг чистого искусства, того самого, которому всецело предан Набоков.
Чернышевский в «Даре» - это жалкий, вздорный старик, чьи взгляды убоги. Читателю ничего толком не объясняется. Просто рисуется карикатура, производится изящный плевок.
При таком подходе получается не повесть, не книга в книге. Выходит акт инвентаризации, список уродств, упорно раздуваемых и совершенно неочевидных. И автором этого чудно выписанного и стыдного сочинения ну никак не может оказаться главный герой «Дара», этот робкий романтик. Это варганил зрелый хищник, изголодавшийся по признанию. Точное понимание целей - вот что выдаёт данный сосредоточенно-беспощадный стиль и грязные технологии успеха, которые в итоге вознесут Набокова на вершину мировой славы.

Он будет шагать к своей цели - шагать через стыд, через ясное осознание того, что, испачкавшись, теряешь моральное право на осуждение режимов и революций. Описав в звонких рифмах акт мастурбации, пропев песню о педофиле, увлёкшись «эротиадой», ты заявляешь о себе как о торговце, продающем эстетический эпатаж, и можешь отстаивать лишь одно право - право уподобиться зверю. Ты можешь кричать лишь о том, что всякий режим, не позволяющий тебе обрасти шерстью, ужасен.
Направляясь во двор с рукописью «Лолиты», приговорённой к сожжению, и поворачивая назад, Набоков будет что-то в себе доламывать. Он будет дотаптывать в себе русского интеллигента, глушить его голос, его раздражающее ворчание. Он будет чувствовать на себе тяжёлый взгляд классиков и отстреливаться иронией и издёвкой. Он будет вполне понимать, что содержание в литературе неотменяемо, и будет неустанно заполнять пустоту своих книг облаком блёсток, невыносимой детализацией, и это разовьётся в полноценный невроз.
Есть ингредиент, за вычетом которого нет литературы. И этот ингредиент - глубина. И сколько бы автор ни вливал в свою книгу изысканности, всё равно создаваемый текст остаётся чем-то не вполне достойным человеческого ума.
Отмахиваясь от этого обстоятельства, Набоков примет позу и начнёт нести агрессивную чушь, и чем больше слов он произнесёт, тем очевиднее будет шаткость его позиции.
Его лекции по литературе поверхностны и лукавы. Видно, как он вбивает в юные головы чисто эстетские установки. Видно, как он постоянно оправдывает и утверждает себя.
Его удары по Достоевскому показательны. Набоков нападает на него с тем остервенением, с каким дефицит мысли нападает на бездну сознания. Он ополчается на то, что от него скрыто. На то, во что он не желает вникать. Скучно всё это, господа, да и утянет ещё, чего доброго, в такие дебри, из которых не выберешься, - где нагрузят сознание, оживят чувство долга, изменят мировоззрение и отнимут покой. Зачем это нам, пламенным энтомологам? Бежать от этого, отстреливаясь залпами бронебойной иронии!
«Всё это изложено достаточно путано и туманно, и нам ни к чему погружаться в этот туман», - так «разоблачается» Достоевский. И как-то неловко становится за разоблачителя, уходящего от серьёзного обсуждения, соря´щего мелочью и упрекающего автора былого столетия за его стиль.
Иногда Набоков даёт понять, что философски подкован, бросаясь словечками типа «гегелевская триада» или упоминая вскользь Фейербаха. Но отчётливо видно, что эта область знаний для него - ненужный, противный своей заумью, своим вечным поиском мир. Он отмахивается от него, прячась за удобную формулу: «Искусство должно не заставлять думать, а заставлять трепетать». И этой мантрой отвращает читательскую паству от мыслящей литературы (по нему - «дребедени»), призывая: не думайте, наслаждайтесь, впадайте в трепет от слов! Он нападает на мысль, которая всегда очаровывала и питала искусство, на ту самую мысль, которой изливается жизнь.

Нападки Набокова на Достоевского - это критика органиста флейтистом. Мощь акустики, масштаб замыслов, очевидный метафизический драйв - вся эта нависшая громада пугает, бесит своей серьёзностью, своим взыванием к сложности, вере и состраданию. Всё это заглушает твой трепетный перелив, вселяя чувство ничтожности. Поэтому Набоков не спорит с сумрачным классиком, а пытается отменить его, «развенчать». Неслучайно рвал его книги перед студентами. Для него философия Достоевского - лишь бред разгорячённого и явно нездорового разума. Его доводы смехотворны. Он лупит по слабым местам Достоевского, которые всем видны и которые ему живой читатель прощает, при этом почти не упоминая о сильных. Просто нет никакого такого явления в литературе, никакого феномена. Нет бездны человеческого сознания, нет великой драмы души. Есть сплав безмерной сентиментальности и детектива, почерпнутых из западной литературы. И всё. И это утверждает интеллектуал. Тянет ответить: иди-ка ты лучше, барин, лови своих бабочек.
Набоков всегда чурался типичности, но оказался типичен. Его взгляд на искусство - это позиция типичного аристократа, которую никакие мировые катаклизмы не способны поколебать. Это надменное ледяное спокойствие, иногда взрываемое воспоминанием о том, что шелестящий рай безвозвратно утерян, изгажен денщиками и коридорными.
В редкие минуты Набоков выходит из равновесия - когда вспоминает о большевиках. Он, конечно, слишком умён, чтобы негодовать от имени класса изгнанных феодалов. Поэтому бьёт другим. Он тонко бросает: вы материальны, вы строите мещанское общество. Это справедливый упрёк, и Набоков в итоге оказался провидцем. Но ведь так было не сразу. Перед тем как расплескаться по карте мещанским болотом, этот ненавистный, осмеянный им режим воссоздал Россию в невиданном доселе величии, сохранил народ и выиграл войну с фашизмом - то есть сделал всё, чтобы Набокова было кому читать.
Хорошо бы об этом помнить всем, даже тем, кто, послал всё к далёкой матери и обрёл своё счастье в искусстве петь.
Сегодня ясно осознаёшь, что именно отсутствие содержания и сделало Набокова Набоковым. Он целиком растворился в изяществе, всю творческую энергию направив на извлечение звуков. Звуком, нотой он в итоге и стал. Если бы содержание было, это был бы другой писатель, возможно, явивший миру что-то абсолютно неслыханное. Но вышло иначе. Вместо подлинной драмы и глубины явлен был симулякр - светлая ностальгия по ушедшей России, запечатлённой детским сознанием, эта чрезвычайно удобная ниша мировоззрения, позволяющая рисовать себя кем-то и не вдаваться в дискуссии. А под занавес к привычному негодованию по поводу русских революционеров прибавился свод торжественных PR-принципов, салютующих новой родине и звучащих, как текст присяги.
Сегодня, читая Набокова, ловишь себя на мысли, что даром теряешь время. Тебя быстро усыпляет журчание его текста, текущего неторопливым потоком и начисто лишённого смысла. Ты вполне понимаешь, что стояло за его коронацией. Набоковым, его высотами стиля и звонкими оплеухами классикам долбали не только по советскому хилиазму. Он оказался идеальной машиной оглупления, крайне важной для нового, постмодернистского общества. Неслучайно постмодернисты смотрят на него, как на бога.
Набоков мечтал увидеть Россию, где издан «Дар». Он не дожил до этого счастья, но нам вполне повезло. Мы увидели страну, где погасли звёзды и просветлённая, обладающая безупречным вкусом элита обнажила клыки. В этой стране восславили всех, кто тащил в культуру Танатос и от кого культура защищалась с помощью советских властей, действующих то мудро, то тупо.
Эта страна отвела своё культурное поле под мусорный полигон. Она увлеклась магазинами, отринула смыслы и исполнилась высокомерной, презрительной, неслыханной пустоты. В пропаганду этой пустоты включилась вся продвинутая тусовка. Целая орава творцов с антисоветской ржачкой, с полными ртами танатальных стихов, с эпатажем и гимнами эстетизму впряглась в процесс и потащила страну, созданную огнём истории, в холод и лёд, в энтропию и гибель.
Они уже почти победили, почти сковали всё льдом, когда что-то произошло. Негромкая, беспафосная мелодия вдруг воскресила память о тех, кто воевал и любил, и живые слова сквозь толщу цинизма и карнавального гама пробились к сердцам из потрёпанных книг. И зашатались хрустальные троны, и повеяло кострами весны.

Валерий РОКОТОВ

Набоков и критики

Имя Владимира Владимировича Набокова (1899-1977) стоит особняком среди имен других писателей русской диаспоры зарубежья. В первую очередь это касается его славы, его мировой известности, того резонанса, который вызвали его произведения. Наверное, это признание сравнимо лишь с тем, которое получило творчество Ивана Бунина. «Измерить» набоковскую популярность довольно легко - одна библиография научных и критических работ о нем насчитывает около тысячи страниц . «Объяснить» эту известность тоже нетрудно. Набоков - уникальный случай «билингвизма» в истории русской литературы, он владел английским языком так же хорошо, как и русским. Благодаря этому около половины его произведений написаны на английском языке, включая нашумевший роман «Лолита».

В декабре 1922 года выходит книга стихотворений «Гроздь», а в январе 1923 - стихотворный сборник «Горний путь». Они были подписаны псевдонимом «В. Сирин» - именем одной из трех волшебных птиц славянского фольклора. Приговор большинства откликнувшихся на сборники рецензентов был суров, но справедлив - стихи подражательны и искусственны, несмотря на техническое мастерство их автора. Опасность «чужого слова» для рождения слова собственного в случае с Сириным отметил, например, К. Мочульский : «Но наследие давит своей тяжкой пышностью: все, к чему ни прикасается их живая рука, становится старым золотом. Трагизм их в том, что им, молодым, суждено завершать. Они бессильны пойти дальше, сбросить с себя фамильную парчу. <...> У стихов Сирина большое прошлое и никакого будущего».

Но проницательные рецензенты ( например, Ю. Айхеванвальд ) смогли увидеть уже в этих сборниках черты той особой «набоковской» поэтики, которую нельзя спутать ни с какой иной: любопытная звукопись, смелая и неожиданная детализация и т. д. И уже в этих первых сборниках мы видим развитие тем, ставших для писателя своеобразной «визитной карточкой». Это прежде всего тема детства и воспоминаний о прошлом , которой во многом подчинены многочисленные культурные аллюзии сборников (русская поэзия XIX века, средневековая литература и т. д.). Именно прошлое позволяет избежать хаоса настоящего и укрыться в этом прошлом вместе с любимым человеком.

Эмигрантской критикой роман Машенька был встречен доброжелательно. С выходом «Машеньки» Набоков-Сирин обратил на себя внимание как подающий большие надежды прозаик «молодого поколения» эмиграции, хотя многие рецензенты оценили роман весьма односторонне - как добротное социально-бытовое повествование из эмигрантской жизни . Но некоторые указали на те черты поэтики романа, которые впоследствии будут ассоциироваться прежде всего с именем Набокова. Например, Ю. Айхенвальд, написавший две рецензии на «Машеньку», настаивал на том, что содержание книги не исчерпывается лишь реалистическим воспроизведением эмигрантского быта, наоборот, это бытие у Сирина «скорее призрак, тень и фантастика, чем реальность : оно менее действительно, нежели те далекие дореволюционные годы, когда герои жили в России, у себя дома, а не в берлинском пансионе, где свела их судьба и автор. …»16. Эти суждения Ю. Айхенвальда оказались самыми дальновидными. Уже второй роман Набокова-Сирина «Король, дама, валет» (1928) раз и навсегда развеял миф о Сирине как «новом Тургеневе» эмиграции. Более того, начиная с этого произведения стал создаваться и неустанно расти другой миф - представление о Набокове как писателе, которому совершенно безразличны проблемы добра и зла, которого интересует лишь форма и стиль своих книг, который предал забвению реалистические традиции русской литературы, словом, «имидж» писателя талантливого, но «непонятного». Так, эмигрантский критик К. Зайцев в парижской газете «Россия и славянство» делал весьма неутешительные выводы: «С огромной поэтической зоркостью, с исключительным стилистическим блеском автор воспроизводит абсолютное ничтожество и бессодержательность жизни. <...> Герои Сирина - “человекоподобные”. Они физиологически подобны людям, но жуть, исходящая от книги Сирина, именно определяется тем, что это именно лишь подобия людей, более страшные, чем механические гомункулусы. Люди как люди, но только без души. Страшный, фантастический гротеск, написанный внешней манерой изощренного реализма ». Критик очень хорошо подметил этот «внешний реализм» писательской манеры Набокова, который никогда, собственно, и не стремился стать «реалистом». Наоборот, Набокова всегда интересовало то, что спрятано за пеленой видимой «реальности», и эта особая «отстраненность - остраненность» чувствуется уже в первом абзаце романа, где описывается сцена уплывающего вдаль вокзального перрона. Уже в этом отрывке намечается ведущий в романе мотив кукольности, «сделанности» окружающего героев мира, да и сами герои не кто иные, как «король, дама, валет» из колоды игральных карт, ненадолго помещенные фантазией автора в красиво раскрашенный, но безнадежно бутафорский мир.

В глазах критики занимает блистательное, но отдельное положение. Шаховская: с Набоковым нечто блистательное и страшное вошло в русскую литературу.

Он отказывается от некоторых свойств рус лит : дидактический пафос, сочувствие и сопереживание герою, произведение как продолжение жизни. Учебник жизни - так воспринимаются русские писатели. Писатель эстет, элитарный, но читали его очень широко.

... Зачем я вообще пишу? Чтобы получать удовольствие, преодолевать трудности... Я просто люблю сочинять загадки и сопровождать их изящными решениями.

Холодный индивидуалист, ценящий только себя. Но его презрение к толпе, презрение к массовым движениям, его сомнение во всем, что ценят все. Тоталитарный режимы - а его стремление отстоять человеческое я, самодостаточное! Сам по себе. Сохранить себе лицо.

Приглашение на казнь; Облако, озеро, башня; Королек - все об этом. И героев убивают и ненавидят за то, что герой не похож на всех. Восстание против масс! Против подавления человека.

На Набоков человек очень сентиментальный, нежный, но не работает на публику. В основе его эстетизма - стремление довести до совершенства, довести до красоты, восстание против "бега времени" (~роднит его с рус лит). Отсюда и метафизическая жалость к хрупкости человеческого бытия, и создавая идеальные тексты, он пытается преодолеть эту действительность. Предпочитает конкретности любым абстрактностям.

Проблема времени, запечатленние жизни в неком слове, в неком модусе красоты. Проза вырастает из любви, в некотором виде парадоксальной. Пишет, создает словесную конструкцию и не скрывает о том, что создает новую конструкцию. Обнажение авторского лица.

"Ничто никогда не изменится. Ничто никогда не умрет" сходные мысли были и у русской литературы - ходасевич, пастернак и другие.

Набоков предлагает другие правила игры, он предлагает читателю стать альтер-эго автора и смотреть на произведение его глазами. Гиппиус: и так путает, и хочется чего то простого...

ББК 821.161.1

YAK 83.3(2Рос=Рус)6-8 Набоков В.В.

ВЛАДИМИР НАБОКОВ КАК ËÈTEPATYPHÛÉ КРИТИК (ВОСПРИЯТИЕ И АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ А.П. ЧЕХОВА)

VLADIMIR NABOKOV AS A LITERARY CRITIC (PERCEPTION AND ANALYSIS OF THE WORKS OF ANTON CHEKHOV)

Статья посвящена раскрытию литературно-критической позиции В.В. Набокова. Ключевым является вопрос определения взгляда классика на процесс создания художественного произведения и его восприятия читателем. В качестве примера реализации в критическом тексте принципов и установок Набокова-критика рассматривается лекция писателя о творчестве А.П. Чехова.

The arcticle is dedicated to (contains) Nabokov"s critical opinion. The key issue is the attitude of the classic to how a book-work is created and how it is interpreted by readers. As an example of Nabokov"s critical principles we can take the lectures on Chehov"s creative work by Nabokov.

Ключевые слова: русское зарубежье, литературная критика, индивидуальный поиск, художественное творчество, анализ, традиция, пошлость.

Key words: russian abroad, the literary criticism, individual search, art creativity, the analysis, tradition, platitude.

«Вслед за правом создавать, право критиковать - самый ценный из тех даров, которые могут предложить нам свобода мысли и речи».

В.В. Набоков

Результатами пристального внимания к жизни и творчеству Сирина стало огромное количество статей, тематических сборников, диссертаций, монографий, открытие дома-музея, публикация радио- и телеинтервью, экранизация произведений, выпуск документально-биографических фильмов, что свидетельствует о целом, сложившемся в мировом литературном сообществе, направлении - набоковедении.

Исследователи творчества Набокова посвящают свои работы не только анализу художественных произведений автора, но и интерпретации его критических работ, созданных в эмиграции: статей, эссе, заметок, отзывов, лекций по истории литературы. Данное направление исследований вполне закономерно и интерес к нему обусловлен тем, что критика русского зарубежья обладала своими, довольно специфическими особенностями, которые принципиально отличали её от литературно-критического процесса в советской России.

Ограниченность читательского контингента и средств для публикаций, редкая возможность издания критических работ или даже больших журнальных статей повлекли за собой жанровые изменения: в критике «первой волны» эмиграции преобладают малые формы - проблемные и полемические статьи, литературные портреты, юбилейные заметки, эссе, обзоры. В силу особенности социокультурной ситуации, в которой развивалась эмигрантская критика, она носила синтетический характер, то есть критика и лите-

ратуроведение были менее разграничены, чем в дореволюционной России и СССР. В эмиграции было написано огромное количество работ, посвящён-ных творчеству Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова, их влиянию на развитие русской культуры, в целом, и русской литературы, в частности. Это было связано с тем, что заповедью для литературной и общественной деятельности литераторов «первой волны» эмиграции стали слова З. Гиппиус: «Мы не в изгнании, мы - в послании». Целью «послания» являлось сохранение русской культуры, продолжение и развитие традиций классической русской литературы и литературы Серебряного века.

Синтезировались профессиональная, философская (религиозно-философская) и художественная (писательская) критика, публицистика и мемуаристика, следовательно, во многих статьях, личностно-автобиографическое начало выражено довольно ярко.

Не только набоковеды, но и исследователи творчества других писателей эмиграции обращаются к писательской критике с тем, чтобы увидеть, как в ней представлен взгляд на чужое творчество сквозь призму собственного литературно-художественного опыта, эстетических исканий и аксиологических установок. Таким образом, анализ эссе, заметок, эпистолярных признаний, разного рода суждений о литературном процессе, отражённых в лекциях и выступлениях, даёт чёткое представление о литературно-критической позиции автора.

И если «литературная критика - пристрастное, интуитивно-интеллектуальное просвечивание словесно-художественных текстов, выявление их наследственного историко-культурного кода, зримых и невидимых невооружённым глазом тончайших нитей, которыми данный текст прочно привязан к давнему эстетическому и этическому опыту» , то любому читателю будет интересна интерпретация того или иного художественного произведения человеком, который сам является писателем, а значит и создателем неповторимого мира и характеров.

Для того чтобы ответить на вопрос, каким исследователем (критиком) был В. Набоков, необходимо разобраться в том, с какой позиции он подходил к разбору «чужого слова» и что являлось исходными критериями для такого разбора.

Взгляд В. Набокова на процесс создания художественного произведения и его восприятие читателем изложен в статье «Искусство литературы и здравый смысл» . Здесь автор противопоставляет иррациональность и здравый смысл, объясняя это тем, что «здравый смысл в принципе аморален» , так как он губит идеи и образы, созданные воображением, а сила и значение воображения состоят в способности увидеть качества привычных вещей в совершенно неожиданном для здравого смысла свете. Увидеть в том свете, в котором позволяют это сделать нормы иррационального, удивительного. Суть иррациональных норм, по Набокову, состоит в «превосходстве детали над обобщением, в превосходстве части, которая живее целого» в способности удивляться мелочам - заглядывать в «закоулки души».

Такие категории как иррациональность, потусторонность можно считать ключевыми в художественном мире Набокова. Основываясь не только на анализе произведений автора, его комментариях, представленных в различного рода статьях и интервью, но и на том, что Набоков является наследником культуры Серебряного века, под потусторонностью мы будем понимать непосредственное ощущение тайны, окружающей человека, веру в предсказания, пророческие сны, существование сверхреальности.

В «Предисловии» к посмертному изданию его русских стихов (1979) Вера Евсеевна Набокова подчёркивает, что «потусторонностью пропитано все, что он писал <...> это давало ему его невозмутимую жизнерадостность и ясность даже при самых тяжких переживаниях» . Тем не менее, сам Владимир Владимирович никогда не давал определения потусторонности, следо-

вательно, представление о значении данного явления в творчестве Набокова читатель может сформировать на основе его уклончивых ответов в интервью или из практики анализа его произведений.

Анализ работ ведущих набоковедов, посвящённых изучению проблемы существования и значения трансцендентного в произведениях писателя показывает, что в иррациональности (потусторонности) Владимир Владимирович видит источник художественного творчества. Немногих своих героев Набоков наделяет способностью к интуитивному прозрению, ощущению вневременности или даром пророческих сновидений, что свидетельствует о трепетном отношении автора к подобного рода возможностям. Например, в автобиографическом романе «Дар» подчёркнута связь главного героя - писателя с потусторонним миром: «Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один был настоящий, и этого настоящего надо было ловить и не упускать из слуха» , «он <...> был уверен, что воплощение замысла уже существует в некоем другом мире, из которого он [Годунов-Чердынцев] его переводил в этот» . Эта мысль одна из ключевых в статье «Искусство литературы и здравый смысл». О процессе создания художественного произведения Набоков пишет: «Страницы ещё пусты, но странным образом ясно, что все слова уже написаны невидимыми чернилами и только молят о зримости» . Это говорит о том, что, по убеждению Набокова, все произведения художественного творчества находятся в ином пространстве и времени и все, что остаётся художнику - распознать их и записать.

По словам Набокова, в мире писателя нет места здравому смыслу, потому что именно вера в иррациональное и особое внимание к деталям даёт простор и свободу творчеству: «Писатель-творец - творец в том особом смысле, который я пытаюсь передать, - непременно чувствует то, что, отвергая мир очевидности, вставая на сторону иррационального, нелогичного, необъяснимого и фундаментально хорошего, он делает что-то черновым образом подобное тому, как в более широком и подобающем масштабе мог бы действовать дух, когда приходит его время . <...> Настоящий писатель <...> готовыми ценностями не располагает: он должен сам их создавать. Писательское искусство - вещь совершенно никчемная, если оно не предполагает умения видеть мир прежде всего как кладовую вымысла» .

По Набокову, задача настоящего писателя состоит в индивидуальном поиске: умение отойти от общепринятых жанрово-тематических канонов, творческая смелость, яркие, оригинальные, необычные открытия - все это отличает истинного художника.

Неоднократно в статьях, интервью, письмах писатель однозначно высказывался об «общих идеях», включая в это понятие всевозможное обобщение.

Владимир Владимирович не уставал повторять, что подобные идеи губительны для воображения и для индивидуального эстетического поиска, следовательно, для творчества. В интервью 1961 г. Набоков откровенно заявляет: «Ненавижу общие идеи. Посему ни разу в жизни не подписал ни одного манифеста и не был членом ни единого клуба» . В эссе «On generalities» он называет обобщения «демоном», любителем таких слов как «идея», «теченье», «влияние», «период», «эпоха».

Как видим из вышесказанного, неприязнь к «общим идеям» и доверие к иррациональности и потусторонности является важной частью индивидуально-авторского видения процесса творчества: «Так или иначе процесс этот все равно можно свести к самой естественной форме творческого трепета - к внезапному живому образу, молниеносно выстроенному из разнородных деталей, которые открылись все сразу в звёздном взрыве ума» . Идеальный читатель в мире Набокова - тот, кто сможет увидеть художественное произведение «каким оно явилось автору в минуту замысла, как если бы книга могла читаться так же, как охватывается взглядом картина».

Набокову-критику интересна индивидуально-авторская концепция создания художественного произведения, он не уделяет внимания типу культурного сознания писателя, главное - это частные открытия и личностно-выработанные ценности. Он видит текст как Вселенную, в которой сосуществуют реальный и сверхрельный миры. И с чем большим доверием автор художественного произведения относится к потустороннему миру и его трансцендентному познанию, тем с большим уважением Набоков пишет об этом авторе.

В контексте проблемы выявления преемственных связей В. Набокова с русской литературной классикой выделяется и, можно сказать, является репрезентативным обращение писателя к творчеству А.П.Чехова. Сам Набоков, будучи весьма щепетильным в оценке своих предшественников, никогда не скрывал его особой значимости для определения своих эстетических принципов. Не случайно в статье «Юбилейные заметки» он признался: «Именно его книги я взял бы с собой на другую планету.» Чехову отводится значительная доля внимания и в литературно-критических работах В. Набокова.

В 1948 году В. Набоков получил место доцента отделения славистики в Корнеллском университете, где им были прочитаны лекционные курсы «Мастера европейской прозы» и «Русская литература в переводах». А в 1981 году эти материалы были собраны и впервые опубликованы в книге «Лекции по русской литературе». В лекции о Чехове Набоков анализирует рассказы «Дама с собачкой», «В овраге» и пьесу «Чайка».

Формально лекции представляют собой пересказ чеховских текстов. Комментарии лектора немногочисленны и кратки, поэтому их следует рассматривать в контексте литературно-критической концепции Набокова.

Как нами уже было замечено, он не заостряет внимания на эпохе, в которую был создан текст, не ищет политической назидательности или обобщающей морали. Главное для критика - раскрыть для читателей (слушателей) индивидуально-авторское видение мира того писателя, чей текст Набоков анализирует.

Самым показательным в этом смысле является анализ Набоковым рассказа Чехова «Дама с собачкой». Говоря о композиции, лектор выделяет в рассказе 4 части и обозначает кульминацию развития действия, сопровождая это пересказом ключевых моментов, цитатами из текста и своими комментариями.

Анализируя первую часть рассказа, Набоков делает акцент на способности Чехова видеть мир сквозь призму мельчайших деталей: «сразу замечаешь магию деталей» , «проблеск чеховской системы передавать обстановку наиболее выразительными деталями природы» . Это объясняется тем, что развёрнутые описания и навязчивые подчёркивания были чужды поэтике самого Набокова. Он считал, что у искусства по определению не может быть поучительной цели. Цель искусства в создании новой реальности, не подражающей жизни, а новой, индивидуально-авторской. Эта реальность и складывается из «незначительных деталей», штрихов, которые художник слова подмечает будто невзначай.

Далее лектор переходит ко второй части рассказа, где приводит большую цитату из текста, оставляя её без комментариев. Но в контексте его картины мира нам понятно, почему Набоков приводит именно этот отрывок: «В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда ещё тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего

вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки - моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своём человеческом достоинстве. Подошёл какой-то человек - должно быть, сторож, - посмотрел на них и ушёл. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришёл пароход из Феодосии, освещённый утренней зарей, уже без огней» .

Приведённая цитата принципиально важна для Набокова, так как здесь Чехов выходит за рамки реализма, говоря о «покое, о вечном сне, <...> о высших целях бытия», что свидетельствует о существовании второй реальности, которую писатель не называет, но лишь обозначает.

Третья часть рассказа маркирована лектором как кульминационная. И Набоков вновь обращается к важности деталей и намёков в чеховском тексте: «Неожиданные маленькие повороты и легкость касаний - вот что поднимает Чехова над всеми русскими прозаиками до уровня Гоголя и Толстого» . Тут лектор упоминает и о критиках Чехова, которых возмущало отсутствие назидательности и поучительности в его текстах, обвиняя Чехова в «банальном и бесполезном писательстве», но, по мнению Набокова, подмечая незначительные детали обстановки, окружающей героев, Чехов «поступает как настоящий художник <...> это самое важное в подлинной литературе» .

Из четвёртой части рассказа лектор приводит развёрнутые цитаты, сопровождая их короткими замечаниями. Это связано с тем, что «последняя главка передаёт атмосферу тайных свиданий в Москве». По Набокову, тайна - это спутник потустороннего. Поэтому «тайные свидания», «жизнь, протекавшая тайно», «все. происходило тайно от других», «каждое личное существование держится на тайне», все это особенно дорого лектору, и является неоспоримым основанием для того, чтобы Набоков назвал рассказ Чехова «Дама с собачкой» одним из самых великих в мировой литературе.

В. Набоков считал себя единомышленником А. Чехова и в осмыслении некоторых этических проблем. Так, известно, что Чехова волновала проблема обличения пошлости и мещанства на протяжении всей его жизни: «Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни. Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, её он осмеивал умея найти прелесть пошлости даже там, где с первого взгляда, казалось, всё устроено очень хорошо, удобно, даже - с блеском», - говорил Максим Горький.

Вслед за Чеховым, В. Набоков в статье «Пошляки и пошлость» напишет: «Мещанин - это взрослый человек с практичным умом, корыстными, общепринятыми интересами и низменными идеалами своего времени и своей среды <...> В прежние времена Гоголь, Толстой, Чехов в своих поисках простоты и истины великолепно изобличали пошлость, так же как показное глубокомыслие. Но пошляки есть всюду, в любой стране.» .

В «Лекциях по русской литературе» В. Набоков подробно анализирует систему персонажей в рассказе А. Чехова «Дама с собачкой».

Критик делает вывод о том, что все герои рассказа описаны как пошлые. У Гурова - это его отношение к женщинам: сначала его влечение к Анне Сергеевне, «отдыхающей на модном морском курорте основано на пошлых историях» . Жена Гурова - «суровая женщина <...>, которую муж <...> в глубине души считает узкой недалёкой и бестактной» . Анна Сергеевна после любовной сцены «похожа на унылую грешницу с распущенными волосами, висящими по сторонам лица» . Своего мужа она называла «лакеем». Чиновники, приятели Гурова, по мнению Набокова, похожи на «дикарей, которых интересуют только карты и обжорство» .

Следовательно, в мире Чехова, по убеждению Набокова, пошлым считается стадное чувство, а также бездумное и безмерное потребление удовольствия. И только личностно выработанная ценность может одухотворить человека. В рассказе «Дама с собачкой» такой ценностью является любовь. Только полюбив по-настоящему, герой начинает переоценивать свою жизнь, которая, по словам Набокова, была пуста, скучна и бессмысленна.

Литература

1. Набоков, В.В. Искусство литературы и здравый смысл [Текст] / Н.Г. Мельников / Набоков о Набокове и прочем: Интервью, рецензии, эссе. - М. : Независимая газета, 2002. - 704 с.

2. Набоков, В.В. Дар [Текст] / В.В. Набоков // Соч. : в 4 т. / В.В. Набоков. - М. : Правда, 1990. - Т. 2. - 446 с.

3. Набоков, В.В. Дар [Текст] / В.В. Набоков // Соч. : в 4 т. / В.В. Набоков. - М. : Правда, 1990. - Т. 3. - 480 с.

4. Набоков, В.В. Лекции по русской литературе [Текст] / В.В. Набоков. - СПб. : АЗБУКА-КЛАССИКА, 2010. - 448 с.

5. Набоков, В.В. Пошляки и пошлость [Текст] // В.В. Набоков / Лекции по русской литературе. - СПб. : АЗБУКА-КЛАССИКА, 2010. - 448 с.

6. Набокова, В.Е. Предисловие [Электронный ресурс] / В.Е. Набокова // Примечания к стихам из разных сборников. - Режим доступа: http://nabokov.niv. гu/nabokov/stihi/pгimechaniya.htm.

7. Прозоров, В.В. История русской литературной критики [Текст] : учеб. для вузов / В.В. Прозоров. - М. : Высшая школа, 2002. - 463 с.

18 августа 1958 года один русский эмигрант обессмертил своё имя и обогатил все языки мира целым рядом новых слов.

Иллюстрации разных лет к облоржкам романа Владимир Набоков «Лолита». Фото: flickr.com / Daniel Yanes Arroyo, el_burlador_fotos2, Markus Zavalla, GloomyCorp.

Для этого потребовались не только его талант, но и коммерческая смелость администраторов издательства «Патнэм»: они разглядели в работе русского настоящую золотую жилу. Русского звали Владимир Набоков . Слова, которые ассоциируются с этим именем, - «нимфетка» и «Лолита». Собственно, роман, изданный в США тем августовским днём, так и называется - «Лолита».

Странности гения

По извечной русской, да и не только русской, традиции, людям интересны чудачества крупных исторических деятелей. Скажем, Пётр I боялся тараканов, Иван Крылов был обжорой, Достоевский - игроком, а Толстой ходил босиком и пахал землю.

Набоков тоже попал в эту тёплую и довольно тесную компанию. Что совершил Владимир Владимирович? Подарил молодому поэту Иосифу Бродскому джинсы (тоже традиция: ещё перед войной нищий Набоков получил от композитора Сергея Прокофьева синий костюм). Увлекался энтомологией, конкретно - изучением чешуекрылых, то есть бабочек. Вроде бы как любитель, однако несколько открытых им видов имеют характерное название nabokovia, что сделало бы честь и матёрому профессионалу.

Как ни странно, но роман «Лолита» проходит именно по разряду чудачеств. И даже хлеще - по разряду «болезненных вывихов психологии» талантливого писателя. Вряд ли Набокову - автору «Дара» или «Защиты Лужина» - били бы стёкла. А вот автору «Лолиты» - запросто. Более того, бьют и до сих пор. 9 января этого года разнесли окно питерского дома-музея Набокова бутылкой с запиской: «Как вы не боитесь гнева Божьего, пропагандируя педофилию?» Спустя три недели «набоковский» дом на Большой Морской был украшен пунцовой аршинной надписью: «Педофил!»

Актриса Сью Лайон в роли Лолиты и актер Джеймс Мейсон в роли Гумберта Гумберта. Кадр из фильма «Лолита» режиссера Стенли Кубрика, 1962 год.

Парадокс налицо. Ведь педофилией как таковой в романе Набокова и не пахнет. Главный герой, он же главный «злодей и совратитель», Гумберт Гумберт в финале романа приезжает к Лолите . Ей 17 (прописью - семнадцать!) лет, она беременна. И при встрече этому самому «совратителю» становится ясно: никакие нимфетки-малолетки ему не нужны и не больно-то интересны. А нужна только она одна. Пусть даже носящая под сердцем чужого ребёнка.

Этот момент был замечен очень придирчивым критиком Набокова, польским фантастом Станиславом Лемом . «Роман о любви и о страсти» - вот таким был его вердикт. Другие же критики, как правило, американцы, отмечали, что более смешной, забавной и сатирической книги они не видали со времён Джонатана Свифта и его «Путешествия Гулливера». Вот цитата из Фредерика Дюпи , основателя журнала «Партизьен Ревю»: «Лолита и впрямь заразительно смешна, исполнена веселящей стихии!» В этом с ними сходится и главная язва нашей эмиграции - нобелевский лауреат Иван Бунин : «Набоков - самый ловкий писатель во всей необъятной русской литературе, но это рыжий в цирке. А я, грешным делом, люблю талантливость даже у клоунов».

Клоун? Пересмешник? Талант? Или всё-таки педофил и порнограф? Обычно склоняются к последнему, утверждая, что роман Набокова может нравиться только тем, у кого нет дочерей. Впрочем, на это есть впечатляющий ответ. Свидетельствует аргентинская писательница Сильвина Окампо : «Такое подойдёт тем, кто не воспитывает своих дочек!» - с раздражением произнесла одна сеньора, обожаемый прадед которой женился в своё время на двенадцатилетней«.

Американская актриса Доминик Суэйн в роли Лолиты в одноименном кинофильме режиссера Эдриана Лайна, 1997 год.

Возможно, это не аргумент. Но вот слова ещё одного критика. Англичанин Виктор Соден Причет : «Набоков же насмешлив и язвителен... А любители порнографии не смеются». Святая правда. Любой режиссёр порнофильмов скажет, что смех начисто убивает вожделение.

Любовь и спорт

В Англии «Лолита» была запрещена на уровне парламента. Произошло это в тот же год, когда британцы объявили анафему одному из отцов рок-н-ролла и ныне здравствующему Джерри Ли Льюису . Этот уроженец Луизианы имел неосторожность жениться на своей 13-летней племяннице. Вряд ли он знал о публикации «педофилического» романа Набокова. Просто в его штате позволялось жениться на девочках старше 11 лет.

Владимир Набоков с супругой Верой Слоним в швейцарском отеле Le Montreux Palace. Фото: www.russianlook.com

«Я думал, что в США мой роман не выйдет и будет запрещён, - говорил сам Набоков. - Однако его запретили в Англии, Авст­ралии и даже во Франции. А в Швеции весь тираж сожгли...»

Но это - роман. А был ли педо­филом сам Набоков, о чём нам не устают напоминать безымянные вандалы?

Настоящий педофил вряд ли женился бы на 25-летней женщине и любил бы свою супругу всю жизнь. Вера Слоним обладала эффектной внешностью, умела управлять самолётом, ходила на боксёрские поединки, сама боксировала, была мастером спорта по пулевой стрельбе, прекрасно готовила и всегда носила с собой браунинг. И, говорят, даже прыгала с парашютом.

Такое впечатление, что Алексей Толстой в романе «Гиперболоид инженера Гарина» под именем светской львицы Зои Монроз написал портрет Веры Набоковой : «Современная женщина, если хочет быть шикарной, должна учиться боксу, стать колючей, как военная проволока, уметь ходить на руках и прыгать с двадцати метров в воду». Малолетняя глупая Лолита с её жвачкой и любовью к низко­пробным комиксам вряд ли могла стать музой Набокова - боксёра, наездника, теннисиста и писателя. Так зачем же Владимир Владимирович написал этот скандальный роман?

просмотров